Глава десятая, завершающая летопись жизни Мигурских

... Свет, сиявший в ней и радовавший людей, входивших
с ней в сношения, потух навсегда. Она не могла понять
: зачем? за что эта жестокость? и медленно умирала
и радовалась, что она уходит из этого бессмысленного,
жестокого мира.
         Лев Толстой. "За что?" (из вариантов)

В общем все-таки в жизни Мигурских
было больше счастья, чем несчастья.
Лев Толстой. "За что?"

В Нерчинск Мигурские приехали 2 октября 1842 года.

Не понадобилось длительного времени для того, чтобы убедиться: слышанное ими о здешних местах ни в какой мере не преувеличено.

Винцентию не нужно было спускаться в рудники, "прославившиеся" как самое страшное место каторги на просторах России.

Альбина могла поселиться не в жилище полутюремного типа, как некогда Волконская и Трубецкая, - в любом доме, который окажется "по средствам".

Но все это являлось утешением слабым.

Декабристы уезжали отсюда едва живыми. Как доносил лекарь Владимиров, "Трубецкой страдает болью горла и кровохарканьем; Волконский слаб грудью; Давыдов слаб грудью и у него открываются раны; у Оболенского цинготная болезнь с болью зубов; Якубович от увечьев страдает головой и слаб грудью; Борисов Петр здоров, Андрей страдает помешательством в уме; Артамон Муравьев душевно страдает". Из восьми покидавших Нерчинские рудники только об одном управляющий медицинской частью мог сказать: здоров.

Перенесут ли новые испытания они?

Выдержит ли так сдавшая во всех передрягах последнего года Альбина?

Не успели Мигурские по-настоящему устроиться в Нерчинске как Альбина родила сына, которого назвали Конрадом. В сердцах родителей ребенка, родившегося очень слабым, поселилась тревога за жизнь мальчика.

Тревога снедала и без того слабые силы матери. Быстро брал свое туберкулез. Если зиму - морозную, буранную - она выдержала, то неустойчивая, коварная весна оказалась для ее здоровья губительной. Никакой надежды уже не оставалось...

Мы умолкаем, чтобы услышать и привести печальный рассказ Винцентия о последних днях ее жизни.

"... Однажды, позвав меня к себе, она сказала мне такие слова: "Не для того хочу тебя видеть, мой дорогой и любимый муж, чтобы испытывать твою привязанность, ибо знаю, что и для самого любящего мужа видеть жену на смертном ложе не очень приятное зрелище... Я была твоей возлюбленной, потом - женой, а сейчас приближается минута, когда ты останешься вдовцом. Мне очень горько и больно, что я оставляю тебя среди людей, которых мы должны называть врагами - не питай к ним чувства вражды, мой милый!" Тут она захотела воды и, выпив несколько капель, собралась с мыслями и продолжала: "Прости их так же, как я прощаю, умирая... Ты сам убедился, что русский народ несчастен подобно нашему (хотя и не всегда это чувствует), что есть среди русских люди, достойные уважения... Если сын наш будет жить (в чем я сильно сомневаюсь, так как он родился от очень больной матери), то почаще напоминай ему обо мне - больше я тебе о нем ничего не скажу. Ты был хорошим мужем и будешь таким же отцом. Винцента! О, как бы я хотела прижать тебя к любящему сердцу, моя дорогая сестренкай Благослови ее от моего имени, напиши ей, а также брату Антонию и отцу, если он жив. Помни о Магдусе, и если когда-либо обратится к тебе, не оставляй ее без помощи. Ты еще молод, дорогой и любимый муж; поэтому не беру с тебя никаких обещаний. И если найдешь достойную себя женщину, то женись! Ибо хотя и люблю тебя больше жизни, достойной порицания вещью было бы, если бы я тебя еще ревновала и пыталась бы осуждать твое желание и волю!.. Завещание, которое холодеющей рукой подписала, отошли моей семье. Я не сомневаюсь, что последняя воля сестры будет священной для Винценты и Антония!"

Обливаясь слезами, я слушал последние слова моей любимой Альбины и видел, что она угасает с каждой минутой... Я чувствовал, что, теряя ее, теряю все на земле, но всеми силами ума и души старался не показывать ей своего горя и появляться около нее только с лицом спокойным и веселым".

Она умерла 15 июня 1843 года двадцати пяти лет от роду.

В последний путь Альбину провожало множество людей - и соизгнанников, и местных жителей.

Забайкальский ксендз Филиппович в это время объезжал огромную свою парафию. По этому случаю, без капланского наряда, но по всем правилам римско-католической церкви службу правил ксендз Богунский, находившийся у ее смертного одра вместе с Винцентием и доктором Бопре.

Неизвестно, что говорилось у гроба Альбины. Думается, однако, что Ян Богунский не особенно стеснялся в выражениях. В Сибири он оказался именно за произнесением во время экспедиции Заливского "Возмутительной" с точки зрения властей проповеди, в которой призывал бороться за национальное освобождение и всеми силами отстаивать свои права. Будучи лишен сана и отправлен на каторгу, Богунский не изменил своим идеалам и не смирился. В 1835 году, находясь в Александровском заводе, он вместе с Петром Высоцким пытался осуществить групповой побег ссыльных. военный суд приговорил экс-ксендза к 500 ударам шпицрутенами. Но и это не сделало его покорным, тихим.

Гроб с телом Альбины был опущен в суровую сибирскую землю, обильно политую слезами.

Польскиз могил в Сибири было немало, но среди женских эта стала одной из самых ранних и наиболее памятных для соотечественников.

Через три года после описания похорон, в 1846 году, жена одного из участников организации Шимона Конарского - Адольфа Рошковского упомянула о Мигурских в своем письме.

Антонеля Рошковская писала о мужественных польских женщинах, приехавших в далекие края за своими родными и близкими.

"Первой была альбина Мигурская, женщина необыкновенной души, как говорят все, кто ее знал. Два года назад умерла она от чахотки. Муж ее до сих пор еще здесь живет. Похоронена Альбина на одной из возвышенностей, господствующих над Нерчинским заводом; усилиями мужа и соотечественников сооружен памятник; муж и его товарищи часто проведывают могилу".

О том, как выглядела могила Альбины лет 60-70 тому назад, можно судить по фотографии, воспроизведенной в одном из вполне доступных изданий более позднего времени. Нам не удалось быть на Нерчинском кладбище, но жительница Читы - краевед Марианна Юльевна Тимофеева, побывавшая там, написала, что надгробье сохранилось и до сих пор привлекает внимание.

Как и могилы умерших в изгнании жен декабристов, могила Альбины служит символом женской верности и истинного самопожертвования.

"Такова, - писал о ней Винцентий, - жизнь женщины, которая, не выходя за рамки домашнего круга, наиболее соответствующего возможностям ее пола, смогла вписать свое имя в пантеон самых достойных полек..."

Вскоре после смерти матери не стало и маленького Конрада. "Немногим более, чем через год после ее кончины, отправился по следам матери и осиротивший Конрад. Надгробье над ними я соорудил своими руками и в течение многих лет каждую весну сажал на могиле цветы нашей Родины. Это было место, где покоились мать и сын, это было могила первой польской женщины, которую любовь и святые обязанности, с ней связанные, заставили добровольно отправиться в изгнание, и куда - на Нерчинские заводы! Это была, наконец, и могила, которую я сам для себя приготовил!.."

Мы узнали о Мигурских достаточно много, чтобы поверить в искренность приведенных слов: после стольких несчастий жизнь действительно стала Винцентию в тягость. Но время шло, душевные раны затягивались, повседневные заботы (а их было немало) отвлекали от тяжелых раздумий...

Лев Толстой, не располагавший сколько-нибудь полными сведениями о последующей судьбе Винцентия, не мог достаточно правильно воспроизвести атмосферу последнего этапа его биографии. "... Мигурский, - читаем в одном из вариантов рассказа "За что?", - без нее... поддерживаемый товарищами, прожил еще лет 10 бессмысленной, бесцельной, старадальческой жизнью".

Но нет - Мигурский не стал запойным пьяницей, как предполагал писатель, и прожил после смерти жены не десять, а двадцать лет.

Однако жизнь его действительно была безрадостна и скрашивало ее лишь общение с товарищами.

Ссыльные пользовались любыми возможностями для контактов друг с другом. Во второй половине 40-х годов одним из мест, где они часто собирались, был дом Владислава*10 Рабцевича, который обвенчался с приехавшей к нему невестой Катажиной Непокойчицкой. "Семья Рабчевичей, - говорится в одном из писем, - имеет сейчас фортепьяно, и это доставляет немало приятных минут нашим нерчинским панам".

Не избегали ссыльные и местных жителей. Население Сибири было весьма пестрым и, естественно, не все сибиряки одинаково нравились польским изгнанникам. Тем не менее общее впечатление о них не было отрицательным. Ежи Брынк писал родителям А. Белинского: "Народ здесь свободный, ибо помещиков в Сибири нет; земли каждый может иметь сколько хочет, без всякой оплаты. В целом жизнь у сибирских крестьян лучше, чем у наших хлопов, больше среди них грамотных, ибо стремятся к образованию. Народ быстрый, способный... Вообще, плохо отзываться о Сибири - нельзя".

С начала 40-х годов признанным центром общественной жизни польских ссыльных в Забайкалье стал так называемый "польский дом", организованный двумя соратниками Шимона Конарского, - Антонием Бопре и Ежи Брынком.

Это было нечто вроде Коммуны.

Удивительное стечение обстоятельств сохранило нам целых три тома приходо-расходных документов "польского дома" за 1840-1854 годы. Предельно сухие, казалось бы, колонки цифр способны поведать о многом.

Обязательным для каждого участника кооператива был минимальный "кормовой взнос" - около 5-10 рублей в месяц. Располагающие значительными финансовыми возможностями имели право вносить (и вносили) более крупные суммы. В приход зачислялись время от времени поступавшие пожертвования земляков и родственников, а позднее - доходы от сельского хозяйства и разного рода промысловых подрядов (на поставку дров для выжигания угля, перевозку золотоносного песка и т.д.). В некоторые годы "приход" достигал двух-двухс половиной тысяч рублей, что на 20-30 участников было суммой порядочной.

Что касается расходов, то первой их статьей являлись продукты питания и оплата общих расходов ("за услуги приходящей уборщице", "на штоф водки" и т.д.). Предусматривались расходы на культурные нужды: выписку газет и журналов, приобретение книг.

Состав участников менялся, но костяк его составляли члены Содружества польского народа. Кроме уже названных, в приходно-расходных книгах фигурируют фамилии таких соратников Конарского, как Юстин Руциньский, Гаспер Мошковский Наполеон Новицкий, Петр Боровский. Упоминаются и руководители организации "свентокшижцев" Густав Эренберг, Александр Венжик, а также ближайшие их сподвижники Кароль Подлевский, Александр Краевский и другие.

Прямым членом "кооператива" Винцентий Мигурский числился недолго. Впервые это было в 1844 году - сразу после смерти Альбины, когда он особенно нуждался в поддержке и помощи товарищей. Вторично Винцентий столовался в "польском доме" на протяжении августа, сентября и октября 1848 года. В это время довольно значительный удельный вес там начали приобретать участники разгромленной в 1843 году варшавской конспиративной организации.

Постоянно жить здесь Мигурский не мог, так как, в отличие от других соотечественников, уже вышедших "на поселение", его связывала военная служба. Но при малейшей возможности появлялся там, да и в остальное время связи с обитателями дома поддерживал.

Батальон, в котором служил Мигурский, до 1852 года находился в Нерчинске, а затем был переведен в Шилкинский завод, к расположенным там казенным серебряным рудникам и золотым приискам.

Когда основная масса сослуживцев отправилась в организованную графом Муравьевым Амурскую экспедицию, он добился, чтобы его оставили на месте.

Все эти годы через Винцентия шла значительная корреспонденция польских ссыльных.

"... Многие из моих коллег, сосланных на каторгу за патриотические поступки, были лишены права переписки с семьями, - читаем в воспоминаниях Мигурского. - У меня же, как у солдата, такая возможность была. Поэтому все письма моих коллег к родственникам отсылать приходилось мне и через меня же они получали ответы".

Корреспонденция Винцентия оказалась столь обширной, что начальство не могло оставить ее без внимания. Строжайшую цензуру переписки взял на себя командир батальона, потребовавший, чтобы письма писались по-русски.

Окончание Крымской войны и смерть Николая I повлекли существенные перемены в положении ссыльных, находившихся в Сибири. В 1856 году из Петербурга пришел приказ: сделать представления насчет облегчения участи как русских, так и польских революционеров. Результатом стало то, что в октябре следующего года Мигурский получил обнадеживающий чин унтер-офицера.

Однако ни этот чин, ни две "авсочайше установленные" нашивки "за беспорочную службу" еще не делали его свободным.

Дальнейшее течение событий вырисовывается перед нами из материалов, хранящихся в Иркутском архиве.

Они начинаются с отношения управляющего Третьим отделением генерал-майора Тимашева в Главное управление восточной Сибири от 1(13) сентября 1858 года; "Господин военный министр в октябре месяце прошедшего года уведомил III Отделение собственной Его императорского величества канцелярии, что по докладу Государю Императору ... высочайше повелено было, между прочим, рядового Сибирского батальона Винцентия Мигурского перевесть в унтер-офицеры в отставку, если пожелает, с предоставлением ему права поступать на гражданскую службу в Восточной или Западной Сибири канцелярским служителем, без возвращения на родину. Ныне проживающая в Варшаве сестра его девица Рафалина Мигурская вошла с всеподданнейшею просьбою, в которой, представляя, что помянутый брат ее находится в Сибири уже 24 года и сама она в преклонных летах и болезненном положении, ходатайствует о возвращении его на родину". Заканчивалось отношение вопросом о том, уволился ли уже Мигурский и где он находится.

Иркутские власти сообщили, что Винцентий стал "цивильным" и живет в столице Восточной Сибири. Однако, по словам генерал-губернатора Венцеля, здоровье у него неважное и для гражданской службы в сибирских условиях он не годится, а посему он, Венцель, ходатайствует об отправке отставного унтер-офицера на родину.

Иркутск и его окрестности в те годы были полны ссыльными, в том числе ожидавшими окончательного решения своей судьбы. Немногие из них имели доступ в "высшие круги", кое-кто был связан с торгово-промышленными слоями, остальные же довольствовались общением друг с другом и с немногочисленной местной интеллигенцией.

Но предоставим слово самому Мигурском.

"Приехал, наконец, в Иркутск, - говорится в его воспоминаниях, - и здесь полтора года жил, не имея никакой службы. Добрые иркутяне принимали меня с искренним участием. Как я узнал позднее, почти вся Сибирь поняла тогда, какой потерей является для них массовый выезд на родину амнистрированных польских ссыльных. Кроме той явной пользы, которую приносили поляки в воспитании детей, в Иркутске немного можно было найти таких домов, где изгнанники не были желанными гостями. Почти каждый из нас имел по нескольку семейных домов, в которых нас считали настолько близкими, что без нашего совета молодой человек не женился, невеста не выходила замуж, отец не пускался в путь и не принимался за осуществление нового предприятия, а мать не давала имени новорожденному".

Свой взволнованный панегирик в честь сибиряков Мигурский заканчивает следующими словами: "Самые лучшие воспоминания сохраню я о вас, добрые, внимательные и гостеприимные жители Восточной Сибири".

Полтора года не прошли зря. Именно в это время Винцентий написал свои воспоминания, задуманные еще перед смертью Альбины.

"В то время, когда на моих руках умирала в Нерчинске моя дорогая жена, я поклялся рассказать всему свету о ее жизни и спешу выполнить эту клятву, ибо продемонстрированная ею любовь и самоотверженность, до сих пор известная только в идеальных романах, может послужить образцом для полек", - так начинал мемуарист свое обращение к будущему читателю.

"Заранее предупреждаю уважаемого читателя, - продолжал автор, - что он не найдет в тексте ни географического описания Сибири, ни торговых, статистических и геологических сведений, а лишь рассказ о жизни женщины, которая сумела прославить себя, не выходя из рамок своих домашних обязанностей... Если мое сочинение будет прочитано мужчиной с лубопытством, а женщиной со слезами, то я отношу это не на счет каких-то особых моих талантов, а лишь на счет правдивости моего безыскусного повествования".

Но вернемся к иркутским документам о последних месяцах, проведенных Винцентием в Сибири. На одном из них сверху - начальственная резолюция: "Выдать что следует. А ниже автограф нашего героя - текст, написанный по-русски.

"Политического преступника Викентия Валентинова сына Мигурского докладная записка 22 июля 1859 года. Иркутск. Его превосходительству господину председательствующему в Совете Главного управления Восточной Сибири генерал-лейтенанту и кавалеру фон Венцелю.

Имею честь почтительнейше просить Ваше превосходительство о выдаче мне установленного пособия на паек и одежду с 16 октября по настоящее время.

Викентий Мигурский".

Перед докладной запиской Винцентия в деле подшиты две важные бумаги из Петербурга - без них приведенная резолюция была бы невозможной. Одно письмо - из Военного министерства, второе - из III отделения. Оба о том, что Мигурскому разрешено возвращение на родину.

Разрешение поступило, но для выезда были необходимы деньги, а их не выделяли. Вдобавок бюрократическая машина, как всегда, что-то напутала. Возвратиться право дали, только родиной назвали почему-то не Радомскую, а Киевскую губернию, куда Винцентий ехать не думал.

Чтобы преодолеть новые препятствия, понадобились еще два месяца. Ожидание было томительно долгим, зато сборы - короткими. "В 6 дней я собрался и выехал, а через 40 дней, после 24 лет пребывания в Сибири да еще 5 лет за границей, проделав от Иркустка путь в 8128 верст, 13 сентября 1859 года прибыл в Варшаву. Не буду вам описывать тех чувств и впечатлений, которые вызвал у меня вид родной земли. Слишком это волнующая и деликатная материя описывать то, что нужно видеть собственными глазами. Скажу только, что моя милая Рафалина (сестра четырех изгнанников) осталась в бедности с несколькими сиротами. Ни отца, ни матери, ни кого-то из знакомых я после стольких лет уже не нашел; не получил я и помощи ниоткуда. Что же мне оставалось? Обратить свой взор к небу, глубоко вздохнуть и на том кончить".

Последние годы жизни Мигурского совсем не освещены источниками. Известно лишь, что в сентябре 1859 года он приехал в Варшаву, а в 1863 году умер в Вильно. Мы не можем сказать, где его могила. Зато твердо знаем, что памятником Мигурскому стали "Воспоминания из Сибири", изданные в год смерти их автора.

Как всякое литературное произведение, "Воспоминания" жили своей собственной жизнью.

К сожалению, до сих пор не установлено, каким образом экземпляр рукописи, привеезнный Мигурским из Иркутска, попал в краков, кто и как готовил его к печати.

Мы ничего не можем сказать и о том, видел ли автор свое произведение в печатном виде, знал ли вообще о выходе его в свет.

Вот о другом варианте рукописи, оставшемся первое время в Иркутске, можно рассказать чуть больше.

Лет двадцать тому назад один из польских литературоведов, изучающих творчество Льва Толстого, обнаружил этот вариант в московском музее писателя.

Рукопись имеет некоторые отличия от опубликованного текста, причем не только стилистические, но и по содержанию.

Отличается, в частности, заглавие.

На титульном листе написано: "Путешествие государственного преступника или воспоминание о моей жене, мной написанное, в знак уважения и дружбы посвящаю госпоже Анне Пфаффиус, урожденной Боборыкиной. Винцентий Мигурский. В Иркутске 1 июля 1859 года".

В рукописи, состоящей из 79 листов большого формата, нет обращения к читателю, с которого начинается печатный текст, нет и целого фрагмента из саратовской главки. Зато почти все фамилии названы полностью, тогда как в книге они обозначены инициалами или опущены совсем.

Для специалистов это существенно. В нашем же повествовании гораздо важнее, пожалуй, будут некоторые подробности о госпоже Пфаффиус и о дальнейшей судьбе рукописи, которую ей подарил Мигурский.

В Музее мы нашли следующее пояснение о прежней владелице рукописи:

"Мать моя Анна Андреевна Пфаффиус (урожд. Боборыкина) родилась в 1830 г. и 26-ти лет уехала из Москвы в Иркутск, получив там место классной дамы в Институте. В Иркутске она познакомилась с автором этой рукописи Мигурским и, насколько я слышала от моей покойной матери, отношения у них были очень дружественные. Знаю, что специально для нее он написал свои воспоминания и подарил ей их в собственноручной рукописи. От матери моей я слвшала, что отец ее, мой дед, был в родстве с гр. Л.Н. толстым, но какая это была степень родства, я не помню. Познакомилась она с Мигурским, вероятно, потому, что вращалась в обществе политических ссыльных поляков и декабристов.

Е. Суходольская".

К пояснениям Е. Суходольской можно сделать только одно небольшое дополнение. Боборыкины действительно были родственниками Льва Толстого, хотя и очень дальними. Двоюродным братом бабушки писателя Пелагеи Николаевны Горчаковой (1762-1838) являлся Дмитрий Петрович Горчаков, женатый на Наталии Федоровне Боборыкиной, умершей в 1833 году.

Рукопись попала в дом Толстых после опубликования рассказа "За что?" и незадолго до смерти писателя. Так что он не только мог ею воспользоваться, но, вероятно, и не знал о том, что в ней содержится. В Музее она оказалась в 1946 году.

О самой Анне Пфаффиус ничего более обнаружить пока не удалось. Ясно только, что ее семья была в числе тех, связанных со ссыльными, иркутских семей, о которых с такой теплотой писал Мигурский.

... На этом, читатель, мы и заканчиваем наше повествование о действительной жизни людей, ставших прототипами героев рассказа Л.Н. "За что?".

И не только рассказа Толстого, но и других произведений.

Что это за произведения?

Как отразилась в них историческая действительность?

На эти вопросы мы частично ответили, обращаясь к рассказу "За что?" О том же пойдет речь и в заключительных главах.

Книги