ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Е.Е.Лазарев

"Один из вошедших был невысокий сухощавый молодой человек в крытом полушубке и высоких сапогах. Он шел легкой и быстрой походкой, неся два дымящихся больших чайника с горячей водой и придерживая под мышкой завернутый в платок хлеб.

- Ну, вот и князь наш объявился, - сказал он, ставя чайник среди чашей и передавая хлеб Масловой. - Чудесные штуки мы накупили, - проговорил он, скидывая полушубок и швыряя его через головы в угол нар. - Маркел молока и яиц купил; просто бал нынче будет. А Кирилловна всю свою эстетическую чистоту наводит, - сказал он улыбаясь, глядя на Рандеву. - Ну, теперь заваривай чай, - обратился он к ней.

От всей наружности этого человека, от его движений, звука его голоса, взгляда веяло бодростью и веселостью..." (32,391).

Так входит в камеру политических еще один, дотоле нам незнакомый ее обитатель.

Так появляется в "Воскресении" новый персонаж.

Не много страниц остается до конца романа, но мы успеваем узнать этого человека - его жизнь, характер, духовный склад.

Герой, с которым читатель впервые знакомится только в двенадцатой главе третьей части произведения, глубоко симпатичен Толстому. Искренность такого отношения, такого чувства подтверждается каждой строкой и каждым штрихом.

Имя этого героя - Набатов.

2

На сибирском этапе, где развертывается значительная часть толстовского романа, мы встречаем многих людей, проникнутых ненавистью к социальной несправедливости, стремлением к достойному устройству человеческого общества.

Они различны: мирная социалистка Мария Павловна, идущая на каторгу ради спасения других, и оправдывающий все средства борьбы Новодворов, поборник терпеливого воспитания народа Симонсон и решительный пролетарий Кондратьев. Различны по характеру своей деятельности (как и по отношению к ним автора) Ранцева и Богодуховская, Крыльцов и Набатов.

Осуждая революционные методы борьбы, революционное насилие как способ разрешения коренных социальных проблем, толстой, конечно, не мог создать по-настоящему глубокие, правдивые образы революционеров. Во многих из них на первый план выдвинуты личные отрицательные черты; некоторые из этих людей писателю откровенно чужды.

Тем не менее именно с революционерами связывает художник-реалист нравственное воскресение, возрождение Катюши Масловой. Толстому дороги их бескорыстная самоотреченность, стремление помочь обездоленным, несомненное моральное превосходство.

Черты такого превосходства несут в себе почти все представители этой человеческой галереи. Одни наделены ими в меньшей степени, другие в большей, но в целом автор имеет возможность и право подчеркнуть, что "таких чудесных людей" Маслова прежде "не могла себе представить". "Она очень легко и без усилия поняла мотивы, руководившие этими людьми, и, как человек из народа, вполне сочувствовала им. Она поняла, что люди эти шли за народ против господ" (32, 367). Сочувствует новым героям романа, несмотря на противоречивость своих взглядов, и сам Толстой.

Однако лишь отдельные из них близки ему до конца.

Не случайно дальнейшую судьбу Масловой Толстой соединяет с судьбой Симонсона. Он, типичный толстовец, служит для автора "Воскресения" как бы этическим идеалом.

Ну, а политическим? При выяснении политического идеала на первый план выдвигается не кто другой, как Набатов - "крестьянин Набатов".

Именно этими двумя словами представляет его нам Толстой, и мы понимаем, что акцентирование крестьянского происхождения, крестьянской принадлежности Набатова отнюдь не случайно.

Толстой обстоятельно рассказывает о жизни, взглядах, моральном облике человека из народа.

В революционное движение Набатов вступил с восемнадцати лет. "Выдающиеся способности" позволили ему попасть из сельской школы в гимназию, где он, кормя себя уроками, закончил курс с золотой медалью. Это открывало возможности учиться дальше. Но Набатов поступил писарем в село, где занимался чтением крестьянам книжек, организацией "потребительского и производительного товарищества". За это его арестовали. После восьмимесячного пребывания в тюрьме он был выпущен под негласный надзор полиции, но начатой деятельности не прекратил. Выехав в другую губернию и устроившись там сельским учителем, Набатов "делал то же самое". Новое тюремное заключение было более длительным - год и два месяца. В тюрьме "он еще укрепился в своих убеждениях".

Ссылка, побег, тюрьма, новая ссылка - "так что он провел половину взрослой жизни в тюрьме и ссылке". Но это не ослабило, а напротив, еще более разожгло его энергию. "Это был подвижной человек с прекрасным пищеварением, всегда одинаково деятельный, веселый и бодрый. Он никогда ни в чем не раскаивался и ничего далеко вперед не загадывал, а всеми силами своего ума, ловкости, практичности действовал в настоящем. Когда он был на воле, он работал для той цели, которую он себе поставил, а именно: просвещение, сплочение рабочего, преимущественно крестьянского народа; когда же он был в неволе, он действовал так же энергично и практично для сношения с внешним миром и для устройства наилучшей в данных условиях жизни не для себя только, но и для своего кружка. Он прежде всего был человек общинный. Для себя ем, казалось, ничего не нужно было, и он мог удовлетворяться ничем, но для общины товарищей он требовал многого и мог работать всякую - и физическую и умственную работу, не покладая руб, без сна, без еды". Крестьянскими качествами Набатова Толстой считает и то, что "он был трудолюбив, сметлив, ловок в работах", и то, что этот человек "естественно воздержан и без усилия учтив, внимателен не только к чувствам, но и к мнениям других", и его заботу о старухе-матери, и религиозные взгляды. "Его не занимал вопрос о том, как произошел мир, именно потому, что вопрос о том, как получше жить в нем, всегда стоял перед ним".

В чем состояли революционные взгляды Набатова?

"Когда он думал и говорил о том, что даст революция народу, он всегда представлял себе тот самый народ, из которого он вышел, в тех же почти условиях, но только с землей и без господ и чиновников. Революция, в его представлении, не должна была изменить основные формы жизни народа - в этом он не сходился с Новодворовым и последователем Новодворова Маркелом Кондратьевым, - революция, по его мнению, не должна была ломать всего здания, а должна была только иначе распределить внутренние помещения этого прекрасного, прочного, огромного, горячо-любимого им старого здания" (32, 392-393).

Как не приходится сомневаться, что Набатов действительно из крестьян, так уже из этой характеристики видно: и его политическая программа отражает стремления именно крестьянства - патриархального крестьянства того времени. Оно научилось ненавидеть своих эксплуататоров, оно осознало причины страданий, но не знает, как сбросить с шеи многочисленных мироедов, и питает на этот счет самые легковесные иллюзии.

Иллюзии Набатова, иллюзии представляемого им крестьянства - это иллюзии самого Толстого. Набатов близок, ясен писателю, и невольно возникает мысль, что если бы не было в романе Симонсона, то автор "Воскресения" вручил бы судьбу Катюши Масловой не кому другому, а только ему.

Последующие страницы расширяют и обогащают характеристику, данную Набатову при первом с ним знакомстве, подчеркивают симпатии Толстого к этому человеку.

Мы узнаем о его "преданной и чистой" любви к Эмилии Ранцевой, разлученной с мужем и ребенком. "Он, нравственный и твердый человек, друг ее мужа, старался обращаться с ней как с сестрой, но в отношениях его к ней проскальзывало нечто большее, и это нечто большее пугало их обоих и вместе с тем украшало теперь их трудную жизнь" (32, 397).

Мы слышим голос Набатова в идейном споре политических, происходившем в присутствии Масловой и Нехлюдова. Это был спор о путях, которыми должен идти народ. Нехлюдову захотелось услышать мнение Катюши, и он спросил ее "с робостью о том, что она скажет что-нибудь не то".

"- Я думаю, обижен простой народ, - сказала она, вся вспыхнув,

- очень уж обижен простой народ.

- Верно, Михайловна, верно, - крикнул Набатов, - дюже обижен народ. Надо, чтобы не обижали его. В этом все наше дело" (32, 399).

Таким образом, именно он раньше других поддержал Катюшу в ее первом, робком политическом высказывании. Поддержал темпераментно, с душой.

Мы видим, чувствуем искреннее участие Набатова и в других заключенных. Таков он в мимолетном разговоре с Бузовкиным об одном из событий, волновавшем камеры "уголовных" (32, 402-403). Он, Набатов, "везде ходивший, со всеми входивший в сношения, все наблюдавший", принес весть о найденной на стене записке революционера Петлина (32, 407). Всегда и всюду старается Набатов изгонять уныние, поддерживать в людях бодрость (32, 408).

Мы расстаемся с Набатовым в момент последних сборов перед отправкой этапа дальше. Толстой отмечает лишь то, что он, Ранцева и еще одна женщина сидели на второй телеге (32, 415). Никаких подробностей, никаких слов. Но в молчаливом, сдержанном расставании - не разочарование и не равнодушие, а надежда на новые встречи, уверенность в том, что они будут.

До этого Набатов занимал меня таким, каким он живет на страницах романа в его окончательной редакции.

Но есть еще один благодарный первоисточник изучения образа. Я имею в виду различные варианты "Воскресения". Известно, что работа над произведением протекала с переработками и до сдачи в набор, и в ходе чтения корректур, и в процессе печатания. Причем на всех этапах не только переписывались отдельные куски, но и появлялись новые главы, менялись не только детали, но и характеристики персонажей, пересматривалось все отношение автора к некоторым из своих героев.

Шесть основных редакций прошел роман, прежде чем автор смог счесть свою работу законченной. Стоит заметить, что в границах каждой из этих редакций было (и дошло до нас то в черновиках, то в испещренных правкой корректурных оттисках) множество различных вариантов. Вслед за тридцать вторым томом полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, где опубликован роман "Воскресение", идет том тридцать третий (по размерам своим ничуть не меньший), который содержит в себе из этих вариантов лишь наиболее существенные, самостоятельные.

Они дают возможность проследить и творческую работу над образом Набатова.

Крестьянин-революционер в воображении и под пером писателя сложился сразу. Правда, от варианта к варианту образ претерпевал определенные изменения, но они не касались сути взглядов, методов, характера деятельности Набатова, а исходили только из желания донести все наиболее ярко и полно. Никакой ломки, никакой перестройки в нем мы не видим. Это бросается в глаза тем более, что в отношении других революционеров, стоявших за применение насилия, такого постоянства нет. Политические колебания Толстого, противоречия в его взглядах сказались тут ощутимо.

Развернем же том черновых редакций романа.

Раньше всего стоит взять на заметку, что Набатов, вместе с другими революционерами - народниками и народовольцами, возник в "Воскресении" только в четвертой редакции.

Это было связано с усилением социальной проблематики, социального звучания произведения. Не стремление усложнить сюжет, но желание быть верным своему главному герою - правде, открыло путь на страницы романа и выдвинуло в ряд его ведущих героев целую группу политических ссыльных.

Каким предстоит в этой, четвертой редакции Набатов?

С самого начала он входит в произведение энергичной походкой хозяина, без особых представлений и рекомендаций.

"В узенькой, аршин 5 ширины и 10 длины комнатке с одним окном за перегородкой были почему-то высокие нары и между нарами и перегородкой пустое пространство в два аршина. В этом пустом пространстве стоял стол, который достал всегда бодрый и всех оживляющий Набатов... Набатов только что принес самовар, добытый от конвойного, и, перелезши через нары и ноги Марьи Павловны, лежавшие на дороге, шел за молоком и столкнулся в дверях с Нехлюдовым.

- Идите, идите, у нас все прекрасно. Только вот страницы наши (это были Марья Павловна и Маслова) измокли. Вот молока хочу достать, - сказал он, вышел во двор и вступил в совещание с конвойным..." (33, 209-210).

Вот-вот закончился утомительный переход в бездорожье, холод и дождь. Все обитатели камеры политических устали, промокли, продрогли. А Набатов, который делил тяготы этапа с другими, думал не о собственном отдыхе, не о своем покое, а о том, как согреть и накормить товарищей.

Набатов принес крынку молока... "Всегда бодрый", - еще раз говорит о нем Толстой. Эта характеристика, прозвучавшая в одном отрывке дважды, является комментарием к короткому, но очень важному спору по поводу покорности народа. "Долго воспитывать", - с явным разочарованием произносит Семенов (позднее фигурирующий в романе как Крыльцов). "Вот мы это и делаем и будем делать", - спокойно отвечает Набатов. "Да, в Якутке, где нет людей..." - "И Якутка не вечная" (33, 211). Приведенный тут диалог сразу вводит во внутренний мир человека, в круг его настроений и взглядов.

Он, Набатов, поддерживает связи не только внутри этапа, но и с внешним миром. Буквально на следующей странице той же, четвертой редакции Толстой рисует группу политических, слушающих, как Набатов, стоя под лампой, "читал вслух мелко написанный листок почтовой бумаги, вымазанный товарищем прокурора, который его читал, чем-то желтым". Новости в письме были недобрыми: один погибает в тюрьме, другой взят и осужден, третий уехал за границу. Но Набатов видит и меж строк. Он радуется тому, что ряд друзей благополучно продолжает работу, а значит, борьба не прекращена. И снова многозначительный диалог:

"- Хорошего мало. Не взяли нынче, так завтра возьмут. Не могу забыть Герцена слов: "Чингисхан с телеграфом", - заговорил Семенов. - Он всех задушит.

- Ну, не всех. Я не дамся.

- Да, не дашься, а вот сидишь в кутузке.

Покамест сижу. Дай срок" (33, 213).

Набатов весь в будущем. Ради завтрашнего дня, который он мечтает отдать на пользу народа, этот человек готов вынести любые лишения, любые невзгоды. Перед его глазами проходят замученные, казненные. Он знавал их живыми, деятельными. Но нет, дело, которое они вели, не угаснет!

Все это передается Толстым через восприятие Нехлюдова. И Нехлюдов с гневом, с душевной болью говорит о "жестких", "незаслуженных" страданиях, которые "несли эти люди". Он с полной убежденностью заявляет, что "эти люди были много выше тех подлых людей, их врагов, жандармов, сыщиков, прокуроров, которые их мучили" (33, 217). Набатов и другие революционеры, встреченные на сибирском этапе, представляются ему как "люди самой высокой нравственности".

В таком же духе - и индивидуальные характеристики Семенова, Вильгельмсона (в окончательной редакции - Симонсона), Крузе (впоследствии изъятого автором) и Набатова. О каждом - предельно кратко. Вот что сказано о прошлом Набатова: "Набатов был крестьянин, кончивший курс с золотой медалью и не поладивший в университете, а поступивший в рабочие. Ему было 26 лет, и он 8 лет провел в тюрьмах" (33, 217). И тут же идет обобщение, касающееся всех этих людей: "Началось с того, что они шли в народ, чтоб просветить его. Их за это казнили. Они мстили за это. За их месть им мстили еще хуже, и вот дошло до 1-го Марта, и тогда мстили им за прошедшее, и они отвечали тем же".

Нехлюдову это кажется ужасом. "Ах, какой ужас, какой ужас", - повторяет он, думая о виденном и слышанном.

Это ужас самого Толстого, стоящего на распутье, обуреваемого самыми разноречивыми чувствами. Не понимая подлинного пафоса революционной борьбы, он склоняется к тому, что движущей силой в ней является месть за репрессии со стороны властей. Но сами образы революционеров противоречат такому выводу. Не жажда мщенья руководит ими, а благородная цель служения народу.

Верность этой цели подчеркнута и в Набатове.

Перейдем к вариантам пятой редакции. Она еще более оттеняет противоречия, сомнения автора "Воскресения". Толстой чувствует, понимает, что симпатии, выраженные им в отношении революционеров, если не полностью отрицают, то, во всяком случае, основательно "подсекают" проповедуемый им тезис о непротивлении злу насилием. И писатель выдвигает те качества этой группы героев романа, которые должны снизить их положительное воздействие. Появляется Вера Ефремовна Богодуховская, наделенная непривлекательными внешними и внутренними чертами; в других, уже знакомых по четвертой редакции, персонажах также выделяются, выпячиваются те или иные отрицательные качества.

Известно, какое значение придавал Толстой целомудрию человека. Вот почему можно усмотреть желание уменьшить звучание образа Набатова в сообщении о том, что некогда он находился в связи с Богодуховской, а теперь так же, как и другие, был "задет прелестью птички" - речь шла о Богомиловой, впоследствии Грабец (33, 241). Делается попытка и по-иному представить взгляды Набатова на методы революционной борьбы: "... третьи, как Набатов и Вера Ефремовна, утверждали, что для этого (т.е. для изменения существующих порядков - Л.Б.), главное, нужно разрушить теперешнее устройство, а для этого есть только средство: террор..." (33, 242-243). Но несколькими строками ниже идут слова, оправдывающие даже этот метод борьбы: "Все они были движимы не только желанием зла кому бы то ни было, но только одним желанием служения народу и сознанием несправедливости, жестокости правительства к этому угнетающему народу. Главный мотив - перейти на сторону страдающих, помогать им и, если нельзя, то по крайней мере страдать вместе с ними". Это, подчеркивается тут, было главным мотивом" и Марии Павловны, и Набатова, и Семенова". Небезынтересно, что связывая Набатова - и прошлым его, и даже определенными взглядами - с Богодуховской, Толстой тотчас же их разделяет: Веры Ефимовны в приведенном перечне нет.

О том, что автор романа остается верен своим симпатиям, лучше всего говорит его признание, сделанное в той же, пятой редакции: "Из мужчин Нехлюдов сблизился особенно с Набатовым, всегда бодрым, веселым, твердым и самоотверженным человеком, проведшим половину взрослой жизни в тюрьме..." (33, 240).

Шестая редакция составила окончательный текст "Воскресения". В ходе работы над ней произведение было разделено на три части, появились новые главы и эпизоды, подверглись пересмотру характеристики героев, точнее стали многие детали. Эта редакция отмечена и дальнейшими раздумьями над образами революционеров. При всем различии в отношениях Толстого к тому или иному представителю революционной интеллигенции тон, которым писатель говорил об этих людях (по крайней мере, о большинстве из них), становился более сочувственным, а оценка их деятельности - более положительной.

На примере Набатова это видно в меньшей степени: его в своем творческом воображении Толстой создал сразу, существенной перестройки образ не претерпел.

В процессе работы над шестой редакцией автор освободил Набатова от прошлых его отношений с Богодуховской и отказался от знака равенства в характеристике их взглядов на методы борьбы с несправедливостью. На этом же этапе подготовки романа к печати возникла развернутая литературная биография героя, заменившая собой те краткие сведения, которые давались о Набатове в предыдущих редакциях. Она несколько отличается от окончательной, изложенной вначале, и потому заслуживает быть процитированной:

"Набатов обратил на себя внимание необыкновенными способностями в сельской школе. Учитель устроил ему помещение в гимназию. В гимназии, давая уроки с 5 класса, он блестяще кончил курс с золотой медалью. Еще в 7-м классе он решил не идти в университет, а идти в народ, из которого он вышел, чтобы просвещать своих крестьянских братьев. Он так и сделал, поступив писарем в село. В селе, кроме исполнения своих обязанностей, он читал крестьянам "Сказку о трех братьях", "Хитрую механику", объяснял им обман, в котором их держат, и старался уговорить их устроить коммуну. Его арестовали, продержали в тюрьме 8 месяцев и, не найдя улик, выпустили. (Зачеркнуто: "Как только его выпустили, он пошел на фабрику рабочим и на фабрике..."). Освободившись от тюрьмы, он тотчас же пошел в другую деревню и, устроившись там учителем, делал то же самое. Его опять взяли и опять продержали год. Благодаря ловкости и сдержанности при допросах и внушающей доверие прямоте и добродушию, которыми он действовал на своих судей, его опять выпустили, и он, оставив в тюрьме революционные связи, опять пошел в народ, устроил общинную слесарню и потребительское товарищество. Его опять взяли и в этот раз (зачеркнуто: "уже совсем ни за что и опять посадили"), продержав 7 месяцев, приговорили к ссылке, так что он провел половину взрослой жизни в тюрьме" (33, 298).

Все эти варианты являются эскизами образа, подступами к той цельной, мотивированной, художественно выразительной характеристике Набатова, которая знакома каждому, кто читал роман "Воскресение".

Много дорогих мыслей, душевного тепла, щедрой толстовской любви отдано крестьянскому революционеру Набатову, чтобы предстал он перед читателем таким, каким виделся автору и каким был ему, Толстому, близок.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В своих развернутых комментариях к 33-му тому полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, прослеживая история писания и печатания романа, Н.К. Гудзий связывает работу над образами политических с живым интересом писателя к реальным представителям русской революционной интеллигенции, личным знакомством его с некоторыми из этих людей.

Исследователь высказывает предположения об отдельных прототипах, черты которых, в той или иной степени, нашли воплощение в художественных образах. В комментариях мы читаем и следующее: "Фигура Набатова возникла в четвертой редакции "Воскресения", видимо, под влиянием воспоминания Толстого о его встрече в 1883 году в самарских степях с привлекавшимся в 1878 году по делу 193-х Е.Е. Лазаревым" (33, 374).

Набатов - Лазарев... Об этом мне довелось читать и в других источниках.

Литератор В.В. Поссе, редактировавший журналы "Новое слово", "Жизнь", "Жизнь для всех", в своих воспоминаниях, опубликованных в 1923 году, писал: "Егора Егоровича Лазарева, когда он был еще молод, хорошо знал Лев Николаевич Толстой - знал и очень любил. Часто они вели дружеские беседы и никогда не ссорились, несмотря на то, что Толстой был непротивленцем, а Лазарев противленцем. Любовь к Лазареву Толстой переносил и на других революционеров лазаревского толка, т.е. народников. Эта любовь чувствует в третьей части "Воскресения", где выводятся типы русских революционеров. С самого Лазарева Толстой написал Набатова. В превосходной характеристике Набатова нет ничего вымышленного"*1.

Сын писателя С.Л. Толстой, рассказывая о встречах Льва Николаевича с Лазаревым, заявляет: "Отец впоследствии вспомнил о нем, когда писал "Воскресение": на Лазарева похож Набатов"*2.

Эти утверждения, насколько известно, никем и никогда не оспаривались: не беру их под сомнение и я.

Конечно, мне чужд наивно-биографический подход к раскрытию творческой лаборатории писателя в работе над художественными образами вообще и образом Набатова в частности. В нем, Набатове, обобщены, осмыслены черты и судьбы многих народников семидесятых-восьмидесятых годов. Но олицетворением их в глазах Толстого стал Лазарев. Обстоятельства, время сделали его типической фигурой. И потому вполне закономерным является наш интерес не только к литературному герою, но и к его прототипу. Тем более, что изучение конкретного исторического лица, ближе других стоящего к образу романа, открывает возможности глубже, полнее раскрыть отношение великого писателя к одной из важных, ведущих революционных сил того периода.

2

"В каком году - рассчитывай, в какой стране - угадывай, в одной стпеной губернии, при столбовой дороженьке, по берегам речонки крохотной стоит себе, раскинулось именье господ Карповых, огромное, богатое село Успенское - Грачевка тож..."

Откуда это? И какое отношение имеют приведенные нами слова к Набатову - Лазареву?

Отношение прямое. Так начинает воспоминания о своем детстве сам Е.Е. Лазарев*3.

Мне доведется часто пользоваться его книгой "моя жизнь" и не лишне сразу сказать о судьбе этого скромного, непритязательного сборника, опубликованного в 1935 году в Праге.

Разыскать лазаревскую книжку удалось не без труда. Уникальный экземпляр ее отыскался в столичной "Ленинке". У него, этого экземпляра, своя история и даже своя "тайна".

Однажды, в день восьмидесятилетия Лазарева, с юбиляром вступил в беседу незнакомый человек. Разговор, вероятно, затронул близкое, дорогое для виновника торжества, вызвал в нем волнующие воспоминания. На только что вышедшей книге "Моя жизнь", преподнесенный незнакомцу, была сделана надпись: "Лицу, пожелавшему, к моему смущению, остаться неизвестным (в Лозанне), от признательного 80-летнего автора на добрую память".

На экземпляре имеется широко известный экслибрис Н.А. Рубакина с девизом: "Да здравствует книга - могущественное оружие борьбы за истину и справедливость". В таком случае проясняется кажущееся поначалу странным упоминание о Лозанне. Именно там жил и работал эмигрировавший еще в 1907 году из России Рубакин, оттуда поддерживал тесную связь с родной страной, которой завещал свое прекрасное книжное собрание. Среди восьмидесяти тысяч томов оказалась и "Моя жизнь" Лазарева.

Но вернемся к рассказу, начатому оригинальной цитатой из книги, история которой это отступление вызвала.

Автор не томит нас загадками. Едва ли не сразу узнаем, что год его рождения - 1855-й, степная губерния - Самарская и что господам Карповым в селе Грачевка принадлежало "все и вся", включая родителей Лазарева, бесправных крепостных.

Курная изба с полатями, неумолчный шум прядильного станка, посня-стон - это запомнилось на всю жизнь. Не легче стало дышать крестьянам и после объявления "воли". Впрочем, отца, как человека хозяйственного и справедливого, выбрали старшиной Пустоваловской волости, и такое избрание стало предвестником больших перемен в жизни Егора-сына. В доме старшины часто появлялись новые люди, наезжавшие по делам то из уездного Бузулука, то их губернской Самары. Среди гостей были такие, которые воротили нос от "мужичья", и совсем другие, вглядывавшиеся в крестьянскую жизнь с большим сочувствием. По их совету и приняли решение - учить смышленого Егорку, сделать из него образованного человека.

Не только грамоту постиг десятилетний мальчишка в семье дальней родственницы Елизаветы Николаевны Зиновьевой (она-то приютила его в Самаре). Дочь хозяйки, Серафима Ивановна, объединяла вокруг себя большую группу передовой, свободомыслящей молодежи. По примеру Веры Павловны из романа Чернышевского "Что делать?" она образовала артель-коммуну из девушек-портных. Не раз Егор становился свидетелем жарких споров о жизни народа, о религии и науке, о будущем. Не все, далеко не все было ему понятно, но даже то, что доходило до сознания, заставляло смотреть на многое глазами иными.

Приходское училище он закончил с похвальной книгой. Отличные знания обнаружил крестьянский паренек и в трехклассном уездном. Когда же благодаря своим способностям (и, конечно, не без участия добровольных шефов из среды разночинной интеллигенции) Лазарев попал в гимназию, то и здесь, буквально в самого начала, выделился как лучший ученик. Из класса в класс его переводили без экзаменов. Но больше, чем гимназическими пятерками, гордился он тем, что сам зарабатывал на жизнь, давая уроки сынкам богатеев.

Каждое лето Егор отправлялся в родное село. Что ни год, то резче бросались ему в глаза контрасты жизни, все больнее задевала несправедливость, все ближе к сердцу принимал он бедственное положение крестьян, обреченных на нищету, бесправие и вечную темноту.

Неужели вечную? Неужто нет просвета, нет выхода? А если есть, то где он, в чем?

Была у Лазарева мечта - стать ученым, посвятить себя науке. Теперь она отодвинулась на второй план. На смену ей пришла другая. Думалось уже о том, как отправится к угнетенному и обездоленному сельскому люду, как будет нести в крестьянские массы свет знаний и разума, как станет раскрывать глаза мужиков и вместе с ними добиваться достойной, справедливой жизни.

Юноша "кончил курс с золотой медалью", но не пошел в университет потому, что еще в VII классе решил: пойдет в народ, из которого вышел, - чтобы просвещать своих братьев,

"Он так и сделал..."

Это сказано Толстым о Набатове.

Точно так поступил Егор Лазарев. И спустя много лет, оглядываясь на пройденное, он мог написать: "С этих пор перед нашим героем открывается широкая дорога, которая повела его не только по городам, весям и тюрьмам родной России, но и по городам, весям и тюрьмам чуть ли не всего Земного Интернационала".

3

Семидесятые годы... Их по праву называют одной из самых героических эпох русской истории. На линию борьбы с бесправием трудового народа выдвинулось новое поколение бойцов, воспитанное на революционных традициях Чернышевского, Добролюбова, Герцена. То были люди, беспредельно преданные своей цели и готовые на самопожертвование ради ее торжества. Мы говорим о них: штурманы революционной бури, и в этих словах нет преувеличения. Они ждали и звали бурю революции, они разжигали, вздували ее изо всех сил.

Семидесятники, революционные народники расширили рамки пропагандистской работы, особенно в среде крестьян; в качестве боевой задачи освободительного движения они выдвинули практическую революционную борьбу против самодержавного строя.

Но даже несмотря на то, что в теоретическом отношении эти люди сделали шаг назад от Чернышевского, что некоторые слабые стороны революционных демократов семидесятники не только не преодолели, а и усугубили, - мы преклоняемся перед этими представителями народа, которые вписали не одну страницу в летопись борьбы за свободу.

Той боевой эпохе и принадлежит Лазарев. Он намного пережил ее, но для нас остается - если не исключительно, то главным образом, - одним из активных деятелей семидесятых годов.

4

"Еще в VII классе решил, что пойдет в народ..."

Этому решению способствовало дальнейшее сближение Лазарева с разночинной интеллигенцией. Важным шагом являлось вступление его в революционный кружок самарской молодежи.

"Самарский кружок был, без всякого сомнения, одним из самых выдающихся кружков, работавших в глухой провинции, вдали от университетских центров", - свидетельствует непосредственный участник борьбы в семидесятые годы С.Ф. Ковалик*4. Как отмечает он в своих воспоминаниях, этот кружок изучал литературу и науку, начиная от химии и кончая социологией. Особенно занимали его вопросы об ассоциациях и улучшении быта рабочих. Дух отрицания все более и более креп в кружке, и когда до Самары стали доходить отклики начинающегося революционного движения, члены кружка быстро усвоили себе обычную в то время программу революционеров. Самый состав кружка увеличился впоследствии принятия новых членов... Вообще все молодое и живое поднялось в Самаре на ноги - образовался настоящий революционный муравейник".

Среди членов кружка в ряду других называется Е. Лазарев.

Более подробные сведения о кружке и его членах, в том числе о Лазареве, содержатся в сборнике "Государственные преступления в России в XIX веке", в третьем его томе, вышедшем в свет в период первой русской революции. Здесь, прежде всего, привлекает внимание обвинительный акт нашумевшего "процесса 193-х". Одним из подсудимых на нем являлся Лазарев, а одной из организаций, чья "противозаконная деятельность" разбиралась специальным судом, был кружок самарцев.

Констатируя, что "главные силы революционной партии сосредоточились в восточной полосе России, в приволжских губерниях", составителя обвинительного акта подчеркнули, что это произошло не случайно, а в силу заранее обдуманного плана действий и выработавшегося у большинства пропагандистов, на основании примеров Стеньки Разина и Пугачева, убеждения, что революционные идеи найдут наиболее благоприятную для себя почву на востоке, в приволжских губерниях, представлявшихся для революционеров классическою страною бунтов и возмущений*5.

В кружке самарцев занимались то строго научной подготовкой, изучая анатомию, то чтением сочинений Бакунина. Но, как отмечается в цитируемом документе, "к весне 1874 года направление кружка получило характер чисто революционный". Лазарев присоединился к нему как раз перед этой весной - в феврале. "Воспитанник Самарской гимназии, крестьянин села Грачевки", он был рекомендован своими товарищами Осиповым, Городецким, Филадельфовым и другими, а некоторое время спустя выдвинулся в число наиболее видных участников.

Новый прилив сил у молодежи вызвал приезд в Самару петербургских товарищей. Для выработки программы действий с их участием устраивались сходки. Первая проходила в одном из залитых разливом реки домов пригорода. Больше всего тут говорили о том, что "правительство обманывает народ и злоупотребляет его доверием, что налоги слишком тяжелы и что освободиться от правительственного гнута можно только при помощи огня и меча". Громко, страстно звучал голос Лазарева, требовавшего немедленного, деятельного развертывания пропаганды среди крестьянства. Он предлагал практические пути сближения с народом и внушения крестьянам того, что "земля не должна быть ни помещичьею, ни государственною, а общинною", что "обществу должны принадлежать также и железные дороги", что только люди труда вправе владеть богатствами, создаваемыми их мозолистыми руками.

Наступило лето, и члены кружка приступили к осуществлению своих планов. Они разъехались, разошлись по многим деревням, волостям, уездам и всюду, где появлялись, вокруг них - поначалу недоверчиво, а затем все более охотно - собирались крестьяне, чтобы послушать справедливые слова о жизни, советы о том, как быть дальше. Революционные мысли, как животворные семена, давали всходы.

Лазарев вел пропагандистскую работу в своей родной Грачевке. К образованному односельчанину, который, выучившись, не возгордился и не чурался никаких крестьянских дел, доверие было полным. С таким же доверием относились грачевские мужики и жители окрестных сел к Марфе Никитиной и Николаю Буху. Они поселились у Лазаревых, трудились в поле, вникали в нужды людей, читали книги. В Грачевку приезжали другие товарищи по кружку самарцев; вместе ходили в Павловку, Дубовое, еще в некоторые села уезда. Здесь также беседы находили отклик.

"Самара 1874 года... не могла разочаровать революционеров в той вере их в Поволжье, которая заставляла многих из них избирать ареной своей агитаторской деятельности расположенные по Волге губернии..." Это признание С.Ф. Ковалика с полным основанием могли бы повторить Лазарев и его товарищи.

Но в один из первых августовских дней в Грачевке появилась девушка из артели Серафимы Ивановой. Она прошла пешком десятки верст. Она торопилась изо всех сил. Нужно было предупредить об арестах.

В Самаре взяли несколько членов кружка. Захватывали "частым бреднем". Можно было ожидать, что не сегодня-завтра полицейские нагрянут и сюда.

В ту же ночь Лазарев-отец вывез из села Никитину и Буха. А несколько дней спустя за Лазаревым-сыном пришли прямо в поле, где он убирал созревший хлеб. Его препроводили в Самарскую тюрьму.

"... Скоро был арестован..." Да, как и у Набатова, революционная работа Лазарева в этот раз продолжалась очень недолго. Тем не менее след она оставила. след на всю жизнь.

5

"Процесс 193-х" иначе называют "Большим процессом". Среди множества других судебных разбирательств политического характера он отмечен особой масштабностью.

Поначалу количество привлеченных по этому делу достигло нескольких тысяч человек. Часть из них еще до процесса подверглась высылке в административном порядке, многих освободили за неимением улик, некоторые умерли или сошли с ума в период предварительного заключения.

Следствие тянулось годы. Более трех лет провели в тюремных камерах в ожидании суда Егор Лазарев и другие участники "хождения в народ".

Лазарев смог познакомиться здесь со многими мужественными бойцами, которые обвинялись не только в революционной пропаганде и агитации, но и в организации сообщества для ниспровержения существующего строя.

Особое место среди них занимал Ипполит Мышкин - человек высокого личного мужества, решительный в борьбе и стойкий в самых суровых испытаниях застенка. Это Мышкин пытался организовать побег Н.Г. Чернышевского из Вилюйска. Теперь ему предстояло держать ответ сразу по нескольким статьям "уложения о наказаниях".

Такой, как Мышкин, такие, как П.И. Войнаральский, Д.М. Рогачев, С.Ф. Ковалик и другие, уже закаленные в борьбе, являлись для остальных - и Лазарева в том числе - примером беззаветного служения народу.

В этот трехлетний период "предварительного заключения" Лазарев получил много уроков жизни. Ему, к примеру, довелось быть свидетелем столкновения петербургского градоначальника генерала Трепова с заключенным Боголюбовым. После того, как Боголюбов был наказан розгами, Лазарев принял участие в демонстрации протеста политических. Шесть недель после этого просидел он в одиночной камере с забитыми окнами - как ее называли, "наморднике". Но даже физические мучения, связанные с пребыванием в одиночке, не могли вытравить из сознания гордость тем, что и в тюрьме они страшны палачам.

Егор Лазарев вошел в числе 193-х, чьи действия рассматривались в особом присутствии сената. Разбирательство дела "о революционной пропаганде в империи" началось 18 октября 1877-го, а закончилось только 23 января 1878 года.

С первых же заседаний стало ясно: происходит не суд, а пустая комедия. Обвиняемые были поставлены в такие условия, которые не давали возможности раскрыть истинный характер дела. Процесс фактически протекал за закрытыми дверями. Большинство подсудимых в знак протеста против произвола решило отказаться от какого-либо участия в судебном следствии, а равно и от защиты. Мужество участников процесса особенно проявилось в яркой обличительной речи И.Н. Мышкина. Охарактеризовав причины и задачи движения, он во всеуслышание заявил, что никто из сидящих на скамьях подсудимых не ожидает от царского сената ни правосудия, ни справедливости. В лицо суду, в лицо всему самодержавию Мышкин бросил слова о революции, как единственно возможном выходе из сложившегося положения. Это выступление, которое закончилось столкновением между подсудимыми и жандармами, тотчас получило известность и вызвало возбужденные отклики.

Лазарев вел себя на следствии, а затем на суде с достоинством, с гордостью за дело, участником которого ему довелось быть. Ни малейшего раскаяния он не выражал.

Нет сомнения, что и против него, и против всех других обвиняемых "особое присутствие" применило бы самые тяжелые наказания. Однако негодование прогрессивных общественных сил было настолько сильным, что не считаться с этим оказалось невозможным. Почти половину подсудимых признали невиновными, многим в качестве наказания было зачтено предварительное заключение. В числе их вышел на волю и Егор Лазарев.

Небезынтересно знать, что среди выпущенных вместе с ним были С.Л. Перовская, А.И. Желябов и другие деятели революционного народничества, снискавшие впоследствии славу громкую.

О продолжении этой борьбы они мечтали в крепостных застенках, к ней вернулись сразу после выхода на свободу, хотя за каждым (и за Лазаревым в том числе) был установлен самый пристальный надзор.

6

Анкетные данные Лазарева не во всем соответствуют анкетным данным Набатова, хотя тот же В.А. Поссе прямо заявляет: "Измените... фамилию Набатова на Лазарева - и вы познакомитесь с Егором Егоровичем". Мемуарист подошел к набатовской характеристике в "Воскресении", как к фотографии реального, ему знакомого лица.

Нет, повторяю, анкетных несовпадений в Набатове-Лазареве много.

Толстой не упоминает о "процессе 193-х". Первое тюремное заключение Набатова продолжается восемь месяцев, в то время как Лазарев провел в ожидании суда три с половиной года. По освобождении герой романа едет "в другую губернию, в другое село", где продолжает начатое ранее, а у человека-прообраза получилось иначе... По ходу дальнейшего разбора будем говорить и о других несоответствиях, и о других расхождениях. И все же это отнюдь не дает оснований сомневаться ни в правде образа, ни в прототипе, но лишь подчеркивает стремление Толстого к глубоким образным обобщениям.

Итак, как же складывалась судьба Лазарева? Что, кроме уже известного, предшествовало его встрече и дружбе с Львом Толстым?

Вот что говорится о нем в одном из документов жандармского дела, хранящегося в Государственном архиве Самарской области: "Приговором Особого присутствия Правительствующего Сената, 23 января 1878 г. состоявшемся, был оправдан. Затем служил в военной службе до 1880 г., когда уволен в запас унтер-офицером. После чего возвратился на родину в с. Грачевку, где за ним учрежден был надзор полиции. Здесь он вновь заявил себя политически неблагонадежным и, хотя произведенное дознание было прекращено, но по постановлению Особого совещания от 3 мая 1882 г. он оставлен под надзором полиции на два года"*6.

В описках подробностей я снова обращаюсь к единственно возможному в данном случае источнику - запискам самого Лазарева.

Из них становится ясным, что между объявлением оправдательного приговора и взятием в солдаты (причем не только его, а и других возвратившихся после процесса) прошло не более месяца. 24 января 1878 года Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова, и солдатчина для получивших свободу политических явилась одним из первых актов перепуганного Александра II.

Под благовидным предлогом Лазареву удалось получить двухнедельную отсрочку. Он использует ее, чтобы поехать в Уральск для освобождения арестованной там группы пропагандистов во главе с Н.Н. Смецкой. Операция оказалась сложной. Выполняя ее, Лазарев сам попал в руки полиции. Шестинедельное пребывание в Уральской тюрьме закончилось отправкой в этапном порядке в Бузулук, откуда его, на этот раз уже без всяких отсрочек, препроводили в солдаты.

Подходила к концу русско-турецкая война. Рядового Лазарева зачислили в 159-й пехотный Гурийский полк. В составе Кавказской армии он непосредственно участвует в боях, в том числе в известном сражении под Карсом. Но и на военной службе не прекращается его пропагандистская работа. Вокруг Лазарева образуется кружок свободомыслящих молодых офицеров: идет чтение запрещенной литературы, обсуждаются вопросы общественной жизни, ведутся откровенные разговоры о том, как добиться свободы, равенства, братства. Только сугубая осторожность позволяла избежать провала. В условиях военной службы он грозил особенно серьезными последствиями.

Возвращение в Самару стало для Лазарева возвращением к прежним связям.

К этому времени в народническом движении выявились существенные качественные изменения. В "Земле и воле" произошел раскол. Возникли две самостоятельно действующие тайные организации. Одна из них - "Народная воля" - стояла за широкое признание террора, другая - "Черный передел" - только за пропаганду социалистических идеалов.

Еще проходя службу, Лазарев задумывался над тем, что для возбуждения крестьянских масс, для подъема их на революционную борьбу одной лишь пропаганды мало, необходимы какие-то новые средства, способные зажечь и всколыхнуть миллионы. Такими средствами представлялись прежде всего героические акты возмездия, направленные против высших сановников и самого царя. Утверждению подобных взглядов в большей мере способствовали выстрел Веры Засулич, убийство Кравчинским шефа жандармов Мезенцева и неудачное покушение Халтурина на царя. Эти акты произвели огромное впечатление на русское общество и вызвали замешательство в правительственных сферах.

Участие в создании народовольческого кружка было первым делом унтер-офицера запаса по приезде в Самару в 1880 году.

Однако бдительно смотревшее вокруг полицейское око не дало возможности развернуть работу. Под надзором полиции Лазарев выехал в родное село. Надзор сопутствовал каждому дню его жизни и в Грачевке.

К этому-то периоду относится знакомство Егора Лазарева с Львом Николаевичем Толстым. Оно состоялось летом 1883 года, положив начало связям, которые продолжались чуть не четверть века.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Страница из полицейского дела
(ГАКО, Ф.648, оп.1, д.81, л.74-75)

Последнюю неделю я все возился с мужиками, и теперь эти последние дни - другое. Кроме всех жителей, здесь наехали еще гости к Бибикову: два человека, бывшие в процессе 193-х, и вот последние дни я подолгу с ними беседую. Я знаю, что им этого хочется, и думаю, что не имею права удаляться от них. Может быть, им полезно. А мне тяжелы эти разговоры. Это люди, подобные Бибик(ову) и Вас(илию) Ив(ановичу), но моложе. Один особенно, крестьянин (крепостной бывший) Лазарев, очень интересен. Образован, умен, искренен, горяч и совсем мужик - и говором, и привычкой работать. Он живет с двумя братьями, мужиками, пашет и жнет, и работает на общей мельнице. Разговоры, разумеется, вечно одни - о насилии. Им хочется отстоять право насилия, я показываю им, что это безнравственно и глупо..."

Это отрывок из письма, посланного Л.Н. Толстым Софье Андреевне из самарского хутора 8 июня 1883 года (83,384).

Начиная с 1862 года, когда он впервые выехал в заволжскую степь, Толстой предпринимал такие поездки десять раз. Если между перволй и второй прошло девять лет, то последующие повторялись чуть ли не каждое лето. Сначала сюда вели предписания врачей, настоятельно рекомендовавших кумыс. Затем степные места понравились настолько, что возникла мысль завести здесь собственное имение.

Приволье, воздух, обилие дичи и рыбы восхищали Толстого. Близкими ему по духу оказались патриархальные заволжские крестьяне. Он отмечал их "простоту и честность, наивность и ум".

Однако не ускользали и теневые стороны жизни. Он приезжал сюда в засушливые, неурожайные годы и своими глазами видел страшную, смертельную нищету людей. Объезжал окрестные деревни, хутора и всюду наблюдал одно: бедность, неописуемую бедность.

Положение помещика, собственное благополучие среди беспросветной нужды народа все глубже ранили чуткое сердце. В этот раз, в 1883-м, Толстой приехал сюда с твердым - и затем осуществленным - решением: свернуть, ликвидировать хозяйство.

В такой обстановке и состоялась встреча Л.Н. толстого с Лазаревым, о которой он не преминул написать в Ясную Поляну. Заслуживает внимания уже сам факт, что ни о ком, кроме как о Лазареве, в этом письме не говорится так подробно и тепло.

Но надо попытаться более полно восстановить обстановку, настроения, дух тех дней. Источниками для выяснения подробностей, кроме датированного письма к С.А. Толстой, могут служить воспоминания С.Л. Толстого и В.И. Алексеева, статья в "Русской мысли", но в большей степени - заметки самого Е.Е. Лазарева, известные современному читателю исключительно по небольшой газетной публикации*7.

"Всего на нашем и бибиковском хуторе жило почти тридцать человек, - писал сын писателя Сергей Львович, вспоминая поездку в самарское имение. - Из них особенно заинтересовал отца и меня Егор Егорович Лазарев. Это был мускулистый, белокурый, бодрый, веселый крепыш среднего роста, двадцати восьми лет, с открытым лицом. В его разговоре сказывалось его крестьянское происхождение: он пересыпал свою речь народными выражениями...

Страница из полицейского дела

Большинство кумысников и гостей Бибикова были, как тогда говорили, "красными", и отец не раз спорил с ними по вопросу о революционном насилии...

Признаюсь, я больше сочувствовал Лазареву и молодежи, чем отцу..."*8

Тут опущены отдельные биографические сведения, о которых уже писалось. Но и без нельзя не видеть сходства характеристик, данных Лазареву и отцом и сыном. И тот, и другой выдвигают на первый план споры политические.

Толстой в то время все более "пестовал" свою теорию "непротивления злу насилием", а среди интеллигенции, которая вела работу в народе, идеи насильственного вмешательства для изменения положения масс получали все новых сторонников.

Весьма важным представляется мне то, что среди споривших находились люди с опытом революционной работы. Кроме Лазарева, по "делу 193-х" проходил еще один из тогдашних обитателей хутора - В.Х. Степанов, двадцати пяти лет от роду; он также участвовал в "хождении в народ" и также подвергался преследователям со стороны властей. А.А. Бибиков привлекался по делу Каракозова и после тюремного заключения был в ссылке. В.И. Алексеев, учитель старших детей Толстого, принадлежал к "кружку чайковцев", вел занятия с фабричными рабочими в Петербурге и не скрывал своих социалистических взглядов. Правда, и Бибиков, и Алексеев находились к тому времени под сильным влиянием толстовских теорий. Но прошлое было еще очень близко и давало о себе знать.

Кто прав: народовольцы, вступившие в смертельный поединок с самодержавием, ил непротивленец Толстой? Борьба не на жизнь, а на смерть, или пассивное выжидание? Самозабвение террора или умиленное подставление правой щеки после удара левой?

Споры, споры без конца...

"Лоно природы, ширь степей необъятная да высь поднебесная, гипертрофия молодой энергии, свобода, простота жизни и общее доверие друг другу - все это давало полный простор проявлению широкой русской натуры.

- Бей по голове двухглавую хищную птицу! - кричала на всю степь молодежь.

- Не тронь и клопа! - отвечал Толстой.

Случалось, наши горячие споры, по русскому обычаю, переходили в ссоры, причем доставалось на орехи и "консервативному графу".

Это свидетельствует Лазарев - участник тех споров. Не без юмора описывает он, как семнадцатилетняя курсистка с яростью нападала на Толстого, доказывая, что тот "не знает настоящей жизни и рассуждает, как наивное дитя". И уже с другой интонацией, просто и серьезно, вспоминает о том, как рассказывал в присутствии писателя о "процессе 193-х", о годах, проведенных в тюрьме, о насилиях Трепова, о наказании розгами политического заключенного Боголюбова, о выстреле Засулич, о суде над ней. Рассказы повторялись, обрастая подробностями.

Так и видишь Толстого, который внимательно слушает симпатичного ему человека - "образованного, умного, искреннего, горячего и совсем мужика". Раньше ему приходилось слышать о нем от своего друга Бибикова. Личное знакомство не разочаровало.

Многим интересным были полны те дни. Поездка всей компанией в соседнее кочевье, совместные веселые пиршества... Но могучая память гения отобрала (и вобрала в себя) воспоминания отнюдь не о развлечениях. В нее вошел именно Лазарев - крестьянин и борец за крестьянскую долю.

2

Сомневаться не приходится - трех недель ежедневного общения совсем немало, чтобы узнать человека. Но одно дело встречаться среди летней праздности и другое - в обстановке трудов, забот, испытаний.

Не нужно доказывать, что далеко не всегда человек, веселый и жизнерадостный в нормальных жизненных условиях, сохраняет в себе душевную бодрость в грозовые бури и невзгоды. Даже крепкое дерево иной раз оказывается сломанным под натиском урагана.

Набатова мы видим только в арестантской партии, следующей по этапу. О его прошлом нам становится известно лишь из авторской характеристики. Но и в прежнем, и в нынешнем Набатове Толстой неизменно подчеркивает бодрость, даже веселость. Они никогда его не покидают, помогая выстоять, выдержать, не согнуться. И это несмотря на то, что в тюрьме и ссылке проведена "половина взрослой жизни"!

О такой горестной "половине" с полным основанием мог сказать и Лазарев. В неизменной же бодрости, в постоянном оптимизме этого человека писатель убедился не только в то степное лето.

Подыскивая слова-эпитеты, мы едва не сказали: "беззаботное", "беспечное" лето. Ни беззаботным, ни беспечным оно не было. И не только потому, что люди вели большие, страстные разговоры о борьбе против самодержавия, что, посвятив себя делу революции, они откровенно делились своими убеждениями и старались увлечь ими других, что сам Толстой бесконечно думал над тем, как помочь народу.

Нет, не потому только. За Толстым, за жителями и гостями хутора следили, каждым шагом их интересовались, каждое слово желали подслушать.

Раньше уже упоминалась статья в "Русской мысли". Речь идет о статье под названием "Граф Л.Н. Толстой и толстовцы в Самарской губернии"*9. Автор - некий А. Дунин - ограничил свои задачи преимущественно характеристикой отношения писателя к сектантам, причем даже подчеркнул, что поездка в заволжское именье была вызвана якобы исключительно желанием "лично убедиться в размерах сектантского движения". Но статья показывает осведомленность Дунина в обстоятельствах переполоха, связанного с подготовкой к приезду, а затем приездом писателя в самарские степи. Перед нами - отношения, директивы, уведомления о негласном надзоре, донесения о встречах и беседах его с крестьянами и о тех, кто окружал "отставного поручика графа Толстого".

Нельзя не обратить внимания на то, что в "списке лиц, пользовавшихся нынешним летом кумысом", указаны не все, о которых Толстой писал Софье Андреевне в Ясную Поляну. В нем ни Степанова, ни Лазарева. Чем это объяснить? Думается, лишь одним - осторожностью поднадзорных революционеров, не желавших подвергать знаменитого писателя дополнительным неприятностям и потому уклонявшихся от какого-либо афиширования своего пребывания здесь. В пользу такого предположения говорит и один из документов, найденных мною в более позднем архивном деле под названием "Переписка о разыскиваемом департаментом полиции Егоре Егоровиче Лазареве"*10. Лист девятый этого дела представляет собой "копию со статьи входящего журнала помощника Самарской губернии Бузулукского уезда". В журнале отмечено, что 28 июня 1883 года было получено донесение унтер-офицеров Ненашева и Земскова о том, что Е.Е. Лазарев был в кумысолечебном заведении "под фамилией Бровинского".

Именно в эти дни он находился вместе с Львом Толстым. Деталь небезынтересная...

Новая встреча Толстого с Лазаревым произошла немногим более года спустя, причем в обстановке, прямо противоположной той, что сопутствовала их знакомству. Она состоялась в... Бутырской тюрьме.

Первое и последующие свидания в тюрьме позволили писателю яснее увидеть моральную возвышенность революционера из крестьян, проникнуться к нему еще большим уважением.

3

В июле 1884 года Лазарева арестовали, доставили из Грачевки в Самару, а оттуда, после кратковременной отсидки в местной тюрьме, отправили в Москву, в Бутырскую пересыльную. Он уже знал: ему определили трехлетнюю ссылку в Восточную Сибирь. Не было известно только одно: за что? Приговор вынесли в "административном порядке" - без следствия и суда.

Уместно привести относящиеся к Лазареву и причинам его ареста строки из книги американского писателя-путешественника Джорджа Кеннана "Сибирь"*11. Их встреча произошла в Забайкалье, к ней еще вернемся, а пока выпишем рассказ о том, каково было лазаревское недоумение по поводу неожиданной кары. Этот рассказ, вне всякого сомнения,

Кеннан записал от самого Лазарева.

"В Московской пересыльной тюрьме несколько политических заключенных обменивались как-то тем, что им пришлось пережить, и рассказывали, за какие преступления они были приговорены к ссылке. У одного нашли запрещенные книги; другой должен был вести революционную пропаганду; третий признался, что состоял членом тайного союза. Господин Лазарев заявил, что ему неизвестно, за что он едет в Сибирь. "Вы этого не знаете! - воскликнул один из его товарищей по несчастью. - Не было ли у вашего отца черной с белым коровы?" "Очень может быть", - сказал господин Лазарев..." Ну, так чего же вы хотите? - с торжеством возразил тот. - Разве этого не достаточно, чтобы сослать 20 человек?"

Арест Лазарева стал одним из актов произвола, которые совершались в то время ежедневно и на каждом шагу. Однако в доносе предателя Дегаева, повлекшем за собой ссылку многих людей, наряду с клеветой, содержались и бесспорные обвинения в пропаганде, проводившейся Лазаревым во время военной службы, в "нежелательном влиянии" на крестьян. Заключенный понимал, что обвинение в "преступной деятельности" опровергнуть не удастся. Понимал это и Толстой. Пользуясь связями, он имел возможность получить личное представление о деле Лазарева. Несмотря на то, что оно уже было решено, писатель не мог отказаться от попыток облегчения участи Лазарева. В декабрьских письмах к Софье Андреевне не раз встречаются такие сообщения: "О Лазареве просил князя узнать, он обещал", "О Лазареве просил Урусова..." (83, 470-471).

Хлопоты не помогли ни тогда, когда Толстой действовал из Ясной Поляны, ни после приезда его в Москву. Но с приездом сюда стало возможным встретиться с Лазаревым, и он не преминул этим воспользоваться.

"Отец, приехав в Москву, как я и предполагал, не раз ходил на свидание с Лазаревым, - свидетельствует С.Л. Толстой и тут же добавляет: - сцены, виденные им там, впоследствии описаны им в "Воскресении"*12.

"Помню, - вспоминает Сергей Львович далее, - как он возмущался тем, что административно ссыльный Ив. Ник. Присецкий мог видеться с женой, с которой повенчался в киевской тюрьме, не иначе как в комнате для свиданий, несмотря на то, что она жила на воле и приехала в Москву специально для того, чтобы следовать в ссылку за мужем".

Однако пора вновь уступить место воспоминаниям самого Е.Е. Лазарева.

"В один день, - пишет он, - ко мне неожиданно явился на свидание... А.А. Бибиков в сопровождении моей матери, которую он привез из Самары и поместил у Льва Николаевича в Хамовниках, где он жил в эту зиму. Бибиков возвращался вскоре назад в Самару, но Лев Николаевич оставил мать у себя в доме, чтобы дать ей возможность подольше видеться со мною. Иногда он сам приходил на свидание ко мне вместе с матерью. А когда она, наконец, уехала Лев Николаевич продолжал ходить ко мне в установленные дни".

Свидания, как пишет Лазарев, происходили в общем зале, где одновременно встречались со своими родными и близкими другие политические заключенные, и Толстой с большим вниманием рассматривал всех присутствующих, расспрашивал о них.

То же свидание Присецкого с женой, о котором упоминает С.Л. Толстой, в описании очевидца этого эпизода Лазарева обрастает многими подробностями, важными для понимания большой души Льва Николаевича.

Услышав историю молодой пары, Л.Н. Толстой был взволнован.

"- Как, - спрашивает Лев Николаевич, - значит, они до сих пор остаются на положении жениха и невесты?..

Я улыбнулся утвердительно.

Лев Николаевич молчал и из-под своих длинных бровей все время смотрел на молодую пару, которая сидела близко друг к другу, крепко сцепившись руками.

Но Лев Николаевич не унимался.

- Как, - снова спрашивает он, - неужели им не позволяют остаться одним?

Я вновь улыбнулся при мысли о такой наивности и, признаюсь, был немного смущен, потому что Лев Николаевич говорил это своим обычным ровным голосом, отнюдь не поднимая его при своем щекотливом вопросе...

Мы оба продолжали молчать, потому что все его внимание перенеслось на молодую пару. Я не прерывал молчания, ибо видел, что он о чем-то напряженно думает, хмурит брови и жует губами.

Наконец, решив прервать молчание, я взглянул на него и был несказанно смущен: по щекам его текли слезы и глаза, полные слез, постоянно мигали.

Слез своих он не вытирал.
- Какое варварство! - произнес он, вставая вместе со всеми, когда свидание окончилось..."

Такую влюбленную пару мы встречаем и на страницах "Воскресения". Строки, посвященные ей, исполнены волнения, как песнь о любви, которой не страшны никакие препоны, как гимн неподдельному, настоящему чувству.

Не только это, а и немало других наблюдений, сделанных Толстым во время посещения Лазарева, запечатлелось в его памяти, чтобы позднее, во время работы над романом, соединиться в широкую, впечатляющую галерею глубоко индивидуальных и в то же время типических образов.

Лучше, полнее раскрылся перед ним и Лазарев. В условиях пересыльной тюрьмы, на пороге дальнего этапа, тяжелой ссылки в сибирскую глухомань этот человек не терял присутствия духа, был неизменно деятелен. Не случайно политические в Бутырках избрали его своим старостой.

"Он прежде всего был человек общинный. Для себя ему, казалось, ничего не нужно было, и он мог удовлетворяться ничем, но для общины товарищей он требовал многого и мог работать всякую - и физическую и умственную работу, не покладая рук без сна, без еды" (32, 392).

Это - из романа. Слова относятся к Набатову. Но разве не видно, что они и о Лазареве? Живом Лазареве, который стал в глазах Толстого средоточием многих самых дорогих для него качеств? Не случайно и много лет спустя Толстой вспоминает встречу с Лазаревым в тюрьме. Это воспоминание можно прочесть в дневниковой записи, сделанной 15 июня 1904 года (55, 53).

... В Московской пересыльной тюрьме Лазарев пробыл не один месяц. Не попав в последнюю партию 1884 года, он был оставлен тут до весны, до мая, когда первая партия 1885-го вышла, чтобы следовать в Сибирь.

Переход продолжался три с половиной месяца. К месту ссылки прибыли только осенью. Началась новая полоса жизни Лазарева - в обстановке, в которой происходит большая часть действия "Воскресения".

... К тому времени об этом своем романе Толстой еще не думал.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Замысел "Воскресения" возник у него в период, когда трехлетняя ссылка Лазарева уже подходила к концу. Но много, очень много крутых поворотов произошло в судьбе революционера из крестьян за годы, отделившие возникновение первой мысли о романе от последних писательских поправок на листах корректуры.

Всего пять месяцев пробыл Лазарев на свободе по возвращении из Читы. Чуть ли не вдогонку прибыли бумаги, которые изобличали его в недозволенных связях со штундистами. И снова самарская тюрьма, снова мрачный корпус Бутырок, снова этап в Сибирь - только еще более тяжелый. В приговоре значилось: "пять лет".

Поселили Лазарева среди бурят. С коренным населением у него вскоре установилась крепкая дружба; к собственному своему удивлению, он стал известен как "чудесный врач".

Но год спустя, тщательно продумав и подготовив побег, ссыльный скрылся.

Амур... Николаевск... Владивосток... Япония... Америка... С осени 1890 года по март 1894-го Лазарев исходил и изъездил Соединенные Штаты вдоль и поперек. Работал на фермах и заводах, был чернорабочим и писарем, разъезжал с русским хором и сопровождал туристов на Всемирной выставке в Чикаго. Там, на выставке, ему довелось встретиться с В.Г. Короленко. Вместе ходили по городу, посещали приуроченные к выставке конгрессы. Лазарев и познакомил писателя с будущим героем повести "Без языка".

Однако всюду, постоянно и неизменно, в сердце Лазарева жила тоска по родине, мечта о ней. Не без его агитации в далекой заокеанской стране стали собирать хлеб для умиравших от голода поволжских крестьян.

Революционная работа казалась далеким, навсегда ушедшим прошлым. На самом же деле то была лишь передышка. Весной 1894 года товарищи в Лондоне основали "Фонд вольной русской прессы" - организацию, целью которой являлось издание и распространение запрещенных в России произведений. С. Степняк-Кравчинский, Ф. Волховский и другие организаторы привлекли к делу и Лазарева. Предполагалось, что он совершит тайную поездку в Россию: для успеха предпринятой работы требовались надежные связи с единомышленниками на русской земле. Однако и первая, и вторая попытки попасть на родину закончились для Лазарева арестами: сначала в Париже, потом в Швейцарии. Аресты, правда, были кратковременными. Но приходилось возвращаться ни с чем.

В Лондоне он принимал участие и в выпуске "Летучих листков", и в пересылке революционной литературы в Россию.

Эта деятельность продолжалась до 1896 года, когда Лазарев, познакомившись со своей будущей женой, переселился на постоянное жительство в Швейцарию. Молочная ферма и "кефирное заведение" в Божи над Клараном, во владение которыми он вошел по праву мужа их хозяйки, на длительное время стали одним из центров русской политической эмиграции. Тут бывали представители самых различных направлений общественной мысли. Как пишет в своей книге Лазарев, приходил сюда и Ленин*13.

На протяжении всех этих лет Лазарев проявлял живой интерес ко всему, что было связано с именем Толстого, с его жизнью и творчеством, а писатель, в свою очередь, постоянно интересовался другом-волжанином.

Свидетельством тому - их переписка.

2

Телеграмма из полицейского дела (ГАКО, ф.468, оп.1, д.1456, л.223

Письма Л.Н. Толстого в Лазареву опубликованы в полном собрании сочинений великого писателя. Они снабжены пояснениями-комментариями; там же можно найти двух-трехстрочное изложение отдельных писем корреспондента.

Значит ли это, что переписка Льва Толстого с Егором Лазаревым изучена и стала достоянием читателя? Нет.

Переписка - акт двухсторонний, и рассматриваться она должна в совокупности обеих ее составных частей: писем одной и писем другой стороны. Это первое. Второе заключается в том, что каждую страницу эпистолярного наследия выдающихся деятелей культуры непременно нужно рассматривать на широком фоне событий времени, в тесной связи с творческой работой, в единстве со всем литературным наследием.

Только при соблюдении этих условий знакомство с письмами может быть действительно полезным.

В Государственном музее Л.Н. Толстого, точнее, в его архиве, кроме копий писем к Лазареву, хранятся и семь неопубликованных лазаревских писем. Было их, по всей вероятности, больше. Остальные до нас не дошли. Но об этом речь впереди.

Обратимся к письмам, которые в нашем распоряжении имеются.

Первое.

Оно написано 22 апреля 1885 года в пересыльной тюрьме, за несколько дней до отправки партии. И автор письма, и адресат находятся в Москве, но разделены толстыми тюремными стенами. Лазарев готовится в дальнюю дорогу, его заботы - о том, что может понадобиться там, в Сибири. Это, прежде всего, книги. Что ему хотелось бы иметь? Монографию Костомарова, соловьевскую "Историю России", труды по истории - Шлессера, Гервинуса, Кареева, "Карл Маркс и Рикардо" Зибера. Далее в перечне - "Современная идиллия" Салтыкова-Щедрина, собрание сочинений Льва Толстого, произведения Михайловского и Успенского.

"Всего этого, конечно, трудно Вам приготовить, особенно за такой короткий срок, - пишет Лазарев, - потому-то еще раз оговариваюсь: помогите в том и тем, что сможете и успеете". Он обещает воспользоваться добрым советом Толстого относительно изучения английского языка и просит взять на себя инициативу в выборе соответствующих пособий.

"Не найдете еще, возможно, подробную карту Сибири и небольшой хоть географический атлас? - продолжает Лазарев. - Конечно, грустно, но что же делать? Возможно, что люди будут драться и стрелять друг в друга в разных концах света: по слабости человеческой захочешь знать, в каком пункте наиболее проявляется "человеческое заблуждение". Простенький компас (даже два) и трое простых, прочных деревенских шаровар довершат мои, и без того не совсем скромные, пожелания".

Автор письма выражает сожаление: здесь, в Москве, находясь в камере на двадцать человек, он не мог "ни серьезно почитать, ни углубиться в философию жизни". В "стране бурят и всяческих инородцев", надеется Лазарев, в этом отношении можно будет сделать гораздо больше. Вот только не притянет ли к себе вновь земля, до которой он такой охотник?

"По возвращении в родные палестины рассчитываю на лучшее будущее для родной страны: как любящий сын своей матери, страстно желаю, чтобы Ваши, ныне "подспудные", сочинения продавались открыто и на всех перекрестках и читались не с трепетом, дико озираясь по сторонам, а так, как читают все классические, настольные книги и сочинения, - высказывает Лазарев самое больное и заветное. - Я еще молод, здоров и к испытаниям судьбы приобвыкший, а потому и надеюсь на более светлую перспективу в будущем".

Единственное, что страшит Лазарева, - трудность и опасность пути к месту назначения. При этом он имеет в виду не только перемену климата, условия арестантской жизни на этапах и полуэтапах, но и грубость, насилия над ссыльными со стороны власть имущих. Такое отношение, такое насилие, пишет он, "может вызвать, как часто и вызывает, "человеческое заблуждение" и с нашей стороны".

И снова о книгах. Лазарев просит не забыть еще прислать "дешевые народные издания", которые "обратили Ваше внимание" и, в свою очередь, рекомендует "Сказку о трех мужиках и Бабе-Ведунье". Мнение Толстого о ней очень хотелось бы ему знать, причем даже до выезда из Москвы.

Ответа на первое письмо в архиве нет. Скорее всего, его и не было.

Толстой, насколько можно судить по дошедшим до нас свидетельствам, проявил заботу о том, чтобы Лазарев получил все, что его интересовало.

В записках учителя детей Толстых М.И. Ивакина "Толстой в 1880-е годы" есть несколько строк о Лазареве*14. Разговор о нем, описанный автором записок, состоялся после того, как партия, в которой он находился, уже была отправлена. "В Москве он целый почти год сидел в отроге, - пишет мемуарист. - Лев Николаевич был у него раза три. Бодрей он никогда себя не чувствовал, чем в это время. Он говорил, что в деревне ему уж становилось тошно, а тут впереди ждут новые впечатления, новая жизнь. Он просил достать ему компас. Лев Николаевич достал и спрашивает: "Для чего вам это? уж не для побега ли?" - Он ответил, что на пути все может быть - этапные начальники бывают всякие, пожалуй, бить, притеснять станут".

Письмо Лазарева интересно не только тем, что расширяет наше представление о круге интересов, о настроениях прототипа будущего героя "Воскресения". В нем - отголоски разговоров, которые происходили во время свиданий Толстого с Лазаревым. О чем только не вели они бесед! Об изучении английского языка, о теории американского экономиста Генри Джорджа, о дешевых народных изданиях, о насилии. Не во всем Лазарев соглашался со своим великим другом. Несколько раз в письме повторяются слова "человеческое заблуждение"; перо корреспондента окрашивает их явной иронией. Она особенно проявляется там, где "человеческим заблуждением" называются издевательства, насилия властей и жандармов над политическими арестантами и где подчеркивается возможность "человеческого заблуждения" (иначе - решительных ответных мер) со стороны последних.

Нельзя не обратить внимания, что Толстой внимательно отнесся не только к просьбам Лазарева, но и к его совету прочесть "Сказку о трех мужиках и Бабе-Ведунье". Отзыв о книге был дан, вероятно, во время свидания. Но факт остается фактом: в шестой редакции романа, в характеристике Набатова, среди книг, читанных им крестьянам, писатель упоминает и "Сказку о трех мужиках".

Следующее их сохранившихся писем Лазарева вторым назвать нельзя. То, второе, письмо, к сожалению, обнаружить не удалось. Между тем оно, как мне кажется, представляет интерес особый.

В своих воспоминаниях Лазарев сообщает, что с этапного пути, из Иркутска, он написал Толстому "длинное письмо" с описанием шестнадцатидневной голодовки четырех женщин-каторжанок: Ковалевской, Богомолец, Россиковой и Кутитонской. Длительное время ему было не известно, дошло ли письмо по назначению. "Лишь четыре года спустя мне пришлось идти вновь этапом в Сибирь с лицами, взятыми в подпольной типографии за печатание моего описания иркутской голодовки. От них я узнал, что Лев Николаевич получил мое письмо и не держал его в секрете".

В том, что письмо было весьма интересным, убеждает свидетельство уже упомянутого нами американца Джорджа Кеннана. Он изучал сибирскую ссылку и каторгу, а для этого старался установить близкие связи с ссыльными, прежде всего - политическими.

"Среди читинских ссыльных, как мужчин, так и женщин, - писал он впоследствии, - несколько были самыми способными, самыми образованными и самыми симпатичными из всех тех ссыльных, с кем нам удалось познакомиться в Восточной Сибири; и я еще и теперь со смешанным чувством радости и грусти вспоминаю о тех часах, которые мы провели в их обществе".

Тут же он называет Лазарева. Дальше его фамилия упоминается особенно часто. От него-то Кеннан впервые услышал "рассказ об ужасной голодовке, к которой с отчаяния прибегли четыре женщины в Иркутской тюрьме". И вот живое впечатление слушателя: "Рассказов более ужасных и более трогательных мне никогда не приходилось читать, и никогда я не мог бы вообразить ничего подобного; каждую ночь я в таком возбуждении возвращался в гостиницу, что не в состоянии бы ни спать, ни думать о чем-нибудь другом. Целыми часами я лежал на полу и еще раз переживал все те сцены и события, которые с такой потрясающей реальностью были мне нарисованы. Громадная разница, читать ли рассказы о страданиях, несправедливости и жестокости... или слушать их, передаваемые дрожащими губами, непосредственно от тех лиц, которые сами играли деятельную роль в описываемых трагедиях и сами блуждали в мрачной долине смерти. Если при этих рассказах глаза мои наполнялись слезами и кулаки сжимались в диком порыве, правда немного и бессильного гнева, тоя не стыжусь этого..."*15.

Пока не удалось мне установить, что кроется за словами из воспоминаний Лазарева: "Лев Николаевич... не держал его (письма из Иркутска - Л.Б.) в секрете". Не знаю о практических действиях, предпринятых Толстым, чтобы привлечь к иркутской голодовке женщин внимание общественности. Но сомнения нет: работая над многими своими публицистическими произведениями, создавая "Воскресение", писатель не раз вспоминал описанное ему Лазаревым.

В сохранившемся письме, которое было отправлено из Читы 22 декабря 1885 года, Лазарев просил Толстого прислать ему денег. Это не являлось просьбой о вспомоществовании. Скорее всего, у Льва Николаевича хранилась определенная сумма принадлежащая его другу. Добравшись до места поселения, тот запросил нужные двести рублей и даже подсказал, как лучше оформить перевод (написать, что якобы "за статью").

"Получили ли мое письмо?" - спрашивает ссыльный, явно озабоченный судьбой своего описания истории, о которой так много тогда говорили.

Писем, адресованных Лазареву, среди толстовского эпистолярного наследия этого периода (1885-1887) не обнаружено. А они были. "Из Забайкальской области я раза два обменивался с Львом Николаевичем письмами", - свидетельствует сам корреспондент.

Затем в переписке наступил довольно длительный перерыв. Во время второй своей ссылки (1888-1890) Лазарев Толстому не писал. Не писал и из Америки, где жил после побега. Лишь оказавшись в Лондоне, где включился в работу "Фонда вольной русской прессы", он прервал чуть не десятилетнее молчание.

"Дорогой мой и многоуважаемый Лев Николаевич! - обращается Лазарев к толстому в октябре 1895 года. - Ваша жизнь так полна событиями и лицами, - что я боюсь - Вы не сразу вспомните случайный инцидент нашего знакомства с Вами. То было давно: сначала в самарской степи, на кумысе, у А.А. Бибикова, потом - в Москве, при совершенно иных обстоятельствах, когда Вы так великодушно приняли участие во мне и особенно в положении моей бедной матери... Одним словом, я тот Егор Лазарев из Грачевки, Бузулукского уезда, Самарской губернии, ныне волею судеб проживающий в Лондоне, которого Вы когда-то знали... Если Вам удастся вспомнить эти обстоятельства, я надеюсь - этого вполне довольно для Вас, чтобы быть уверенным, что я, находясь в экстраординарном, так сказать, положении, отнюдь не думаю злоупотреблять ни Вашим, ни своим именем..."

Письмо продиктовано, как подчеркивает корреспондент, желанием "общественной справедливости" и "истины". Прилагая вырезки из газет, Лазарев спрашивает, на самом ли деле принадлежит Толстому подписанная его именем статья в одной из английский газет и верны ли распространяемые печатью Англии сведения о взрыве артиллерийских казарм в Туле, произведенном якобы "нигилистами".

Первая из статей-вырезок озаглавлена: "Граф Толстой сообщает об ужасных русских жестокостях. Заключенные подвергаются пыткам, истязаниям, голоду, одиночному заключению, многие избиваемы до смерти - все ради дисциплины".

Если эта статья действительно написана Толстым, пишет Лазарев, то "Ваше имя - лучшая порука достоверности фактов, в ней сообщенных". А он и его товарищи в Лондоне хотят иметь возможность отвечать на такие вопросы с полной уверенностью: "да" или "нет".

Что касается сенсационной новости о взрыве в Туле, то автор письма твердо заявляет: "... лично я и все знающие ближе Россию ни на минуту не сомневаемся в ложности приписывания "нигилистам" такого неизгладимого преступления". Но "злонамеренная сенсация, раз пущенная и нигде, никем не опровергнутая, оставляет известное впечатление, с которым приходится считаться". Вот почему людям, "живо принимающим к сердцу судьбы своей родины", хотелось бы "при выражении сомнений насчет достоверности это телеграммы... опираться не только на наше внутреннее убеждение", но и на свидетельство "человека, на слова которого можно вполне положиться". Лазарев предупреждает, что ссылки на Толстого, в случае опровержения ложного выступления газеты, без его специального разрешения сделано не будет.

Заканчивая письмо, автор не может не высказать своего мнения о только что напечатанном в "Таймс" толстовском выступлении о духоборах, которое "производит всюду прекрасное впечатление по своему беспристрастию и авторитетности".

О своей жизни Лазарев в этом письме не пишет. Но характер поставленных вопросов таков, что сомнений в направлении его деятельности быть не может.

Ответное письмо Л.Н7 Толстого, датированное 21 октября 1895 года (68,232), полно душевной теплоты.

"Дорогой Егор Егорович,

Я очень рад возобновлению общения с вами. Я знал про вас и радовался тому, что вы на свободе и в Англии..."

Таково начало. Значит, Лазарев ошибался, полагая, что Толстой мог о нем забыть. И, значит, писатель интересовался его судьбой, наводил о нем справки.

"... Как вы живете? Хорошо ли вам? Не могу ли чем быть вам полезным? У меня осталось самое хорошее воспоминание о вас..."

Это из того же письма, подписанного: "Любящий вас Л. Толстой".

Охотно и ясно отвечает он на заданные вопросы. Статью об издевательствах над заключенными Толстой не может признать своей, хотя факты, в ней изложенные, совершенно правильны. Дело в том, что статья состоит из выписок, которые сделаны из вышедшей в Берлине книги "Жизнь и смерть Е.Н. Дрожжина"; ее составил Е. Попов, а Толстой снабдил предисловием. "Выписки эти сделаны очень дурно, с прибавлениями составителя (газетной статьи - Л.Б.), так что ни в коем случае статья... не может быть приписываема мне и подписание ее моим именем есть обман. Я очень рад, что сведения эти распространяются, но мне неприятно, что написанное не мною подписывается моим именем, и если вы найдете это нужным, пожалуйста, заявите об этом в английских газетах, опираясь на это письмо". Относительно же известий о тульском взрыве, то здесь Толстой категорически заявил: "... Это все выдумка, и ничего подобного не случилось".

Ответ обрадовал Лазарева и его друзей. В следующем письме, которое было отправлено в Ясную Поляну в декабре того же, 1895 года, сообщается, что с помощью влиятельных представителей английской общественности удалось опровергнуть клеветнические слухи о злонамеренных действиях "нигилистов". В подтверждение этого прилагалась вырезки из "Дейли кроникл" за 6 декабря. Опровержение со ссылкой на Толстого поместили и другие газеты Англии.

Лазарев пишет Толстому об издании отдельной книжкой его статей о духоборах и о намерении выпустить книгу о Дрожжине, причем возможно дешевле, чтобы "дать ей больший ход в публике". По поручению своих товарищей он предлагает пользоваться их услугами и впредь, когда возникнет необходимость в распространении запрещенных в России произведений. "Какова бы ни была разница в наших взглядах, - подчеркивает Лазарев, - в высшей степени отрадно и успокоительно действует на душу, когда среди бесчисленной толпы безмолвных и трусливых рабов слышишь хоть один ободряющий и свежий голос честного гражданина".

Автор письма делится со своим высоким адресатом и общественной радостью - по поводу приобретения "всего склада русских книг лондонской фирмы Трюбнера, издателя работ покойного Герцена", и личной - в связи с предстоящей женитьбой. Глубоко тронуло Лазарева предложение Толстым личных услуг. Ни о чем не хотел бы он знать, как о том, жива ли мать, живы ли братья и сестры. Его тяготит неосведомленность в судьбе близких. А вообще же он чувствует себя здоровым и бодрым, "все время занят" и потому "не знает скуки".

"Крепко, крепко с сыновним чувством обнимаю и целую Вас" - заканчивает Лазарев.

На конверте этого письма есть пометка: "Б.О." ("без ответа"). Она сделана рукой Толстого. Однако нельзя не учитывать того факта, что Лев Николаевич одновременно поддерживал связь с "Фондом волной русской прессы", в котором Лазарев участвовал, и потому переписка с этой организацией была вместе с тем и продолжением переписки с личным знакомым.

Брошюра о гонениях на духоборов, о которой сообщал в своем письме Лазарев, стала первой публикацией статьи Толстого на русском языке. На это обращается внимание в заметке М.И. Перпер к публикации "Революционер-народник о Толстом", где речь идет о двух забытых статьях С.М. Степняка-Кравчинского*16. В статьях видного революционера-семидесятника подчеркивается огромная разоблачительная сила выступления Толстого и в то же время подвергается принципиальной, нелицеприятной критике его проповедь "непротивления злу насилием". Читая их, мы явственно улавливаем те мотивы, которые звучат в двух последних письмах Лазарева, и потому имеем возможность глубже проникнуть в строй его тогдашних мыслей. "Выступивши смело и открыто со своими разоблачениями, Лев Николаевич исполнил свой долг человека и гражданина, - заявил в первой из двух статей Степняк-Кравчинский*17. - Появившись с его именем и под гарантией его непререкаемого авторитета, факты, из сообщаемые, облетят всю Россию и не одной тысяче людей послужат они новым стимулом для борьбы - все равно, желает ли он этого или нет". Не приходится сомневаться, что под таким заявлением подписался бы и Лазарев.

Что касается личной его просьбы, то не осталась без внимания и она. В следующем письме, написанном три с половиной месяца спустя, далекий корреспондент сообщил о своей радости - получении письма от брата. Это новое письмо, датированное 26 марта 1896 года, пришло в Ясную Поляну уже не из Англии, а из Швейцарии.

"Я берусь за перо, чтобы обратить Ваше внимание на положение армянского народа", сразу приступает к делу автор. Письмо проникнуто тревогой, волнением. "Бывают такие положения и душевные состояния, при которых просто молчание или умолчание составляют уже преступление, - пишет Лазарев. - Таким преступником чувствуешь себя невольно при виде какого-то злорадного надругательства над целой страной, над целым народом, то есть над миллионами живых человеческих существ".

Больно ранит его сердце зверское уничтожение армян турецкими башибузуками. Еще тяжелее - сознание того, что все это происходит при молчаливом попустительстве царского правительства. Русский народ не имеет даже возможности заявить протест.

"Надо закричать, пора закричать, наш милый, добрый и душевный старик! Народ наш безгласен и не в силах заявить о себе; печать или бесчинствует, или принуждена молчать... Лев Николаевич! Вы умеете и можете, т.е. имеете возможность, сказать свое веское, искреннее и правдивое слово всему миру - столько же за себя, сколько и от имени нашего народа!"

Снова и снова звучат слова, клеймящие тех, кто поддерживает резню, кто разглагольствованиями о "русских интересах" дает возможность творить кровавые преступления, кому выгодно рассорить народы. Лазарев готов помочь Толстому - прислать веские документы, принять активное участие в распространении всего, что будет написано. "Вам следует отзываться на все животрепещущие вопросы и события: Вы имеете силу, Вас слушают все - и враги, и сторонники", - убеждает он.

Таких животрепещущих вопросов много. Серьезно занимает Лазарева создание кооперативных земельных колоний. Он надеется, что в самом непродолжительном времени "вступят в дело энергичные люди и придадут сразу теперешним метафизическим диспутам практически формы".

И вновь мне слышатся отзвуки письма Лазарева в толстовских беседах, записях, письмах тех дней. "Многие явления жизни тревожат меня и требуют как будто участия в них", - пишет Толстой своему единомышленнику Д.А. Хилкову 20 марта 1896 года. Но "столько набралось дела", что "не знаешь, что можешь сделать" (69,71). Тем более, когда все мысли заняты двумя начатыми художественными работами.

Произведения эти - драма "И свет во тьме светит" и роман "Воскресение". Ему, "Воскресению", суждено было стать суровым обвинительным актом против социальной несправедливости.

3

Ко времени получения последнего из рассмотренных мною писем от Лазарева у Толстого сложилась уже вторая редакция "Воскресения".

Тогда, в начале 1896 года, в романе отсутствовали многие из известных теперь каждому читателю действующих лиц. Революционеров, например, не было и в помине. Социальные мотивы звучали в произведении весьма глухо, политической заостренности не ощущалось совершенно. Финалом, венчавшим повествование, являлась женитьба Нехлюдова на Масловой.

Но писатель-реалист, верный главному - правде, все глубже понимал: для возрождения героини одних лишь нехлюдовских усилий недостаточно. Казавшийся совершенно бесспорным, моральный подвиг Нехлюдова перестал представляться единственным источником перерождения женщины "дна".

И как-то сразу на страницы произведения вошли совершенно новые люди - защитники народа. Их привела сюда не только воля автора, но и логика жизни. Той жизни, которая вторгалась в тишину Ясной Поляны и тысячами писем, и бесконечным потоком посетителей, и газетными "шапками". Ко времени наиболее интенсивной работы над романов в стране все более нарастал революционный подъем, и Толстой не мог его не ощутить.

В обстоятельном труде В.А. Жданова о работе над "Воскресением"*18 приведены убедительные примеры творческого использования писателем книг о сибирских этапах, свидетельств очевидцев, писем людей, которые подвергались преследованиям.

В связи с появлением в четвертой и развитием в последующих реакциях близкого писателю образа Набатова нельзя не высказать предположения о значении возобновившейся после длительного перерыва переписки с Лазаревым как побудительном факторе в работе над образом революционера из крестьян. Этому, несомненно, способствовал и характер писем. Они вселяли уверенность в том, что, несмотря ни на какие жизненные невзгоды, знакомый Толстому человек остался таким же самоотверженным в борьбе за справедливость, каким проявил себя в первые годы революционной работы, что главным для него продолжало быть не личное, а общественное благо.

Читая в письме Лазарева строки о том, что вскоре возьмутся за дело "энергичные люди", которые "придадут... теперешним метафизическим диспутам практические формы", нельзя не вспомнить характеристику Набатова: и то, что он "никогда не думал о метафизических вопросах", и то, что он "всегда был занят практическими делами и на такие же практические дела наталкивал товарищей". Вчитываясь в письма - и о преследованиях духоборов, и о "взрыве" в Туле, и об истреблении армян, явственно видишь прямую их связь с уже приводившимися словами набатовской характеристики: "Его не занимал вопрос о том, как произошел мир, именно потому, что вопрос о том, как получше жить в нем, всегда стоял перед ним". Письма Лазарева все более утверждали Толстого в уже сложившемся у него мнении об это типе людей: "О будущей жизни он тоже никогда не думал, в глубине души нося то унаследованное им от предков твердое, спокойное убеждение, общее земледельцам, что как в мире животных ничто не кончается, а постоянно переделывается от одной формы в другую - навоз в зерно, зерно в курицу, головастик в лягушку, червяк в бабочку, желудь в дуб, так и человек не уничтожается, но только изменяется". Вера в это была источником его бодрости, его оптимизма.

Толстому часто и много писали о боге, о сотворении мира, о церковных учениях. Эти вопросы занимали и самого писателя-мыслителя. Письма Лазарева были свободны от таких проблем. И это давало автору "Воскресения" основания с большей уверенностью рисовать Набатова: "никогда не думал... о начале всех начал, о загробной жизни", в боге "не встречал надобности", до того, "каким образом начался мир", равнодушен... "В религиозном отношении он был также типичным крестьянином...", - подчеркивает писатель (32,393).

Наряду с письмами Лазарева, толчком к созданию образа Набатова могло стать также чтение книги Джорджа Кеннана, впервые вышедшей в 1891 году в Лондоне. Эту книгу, известную русскому читателю под названием "Сибирь!", Толстой читал в подлиннике, на английском языке.

Кеннан, как я уже писал, встречался в Чите с Лазаревым, подолгу беседовал с ним и его товарищами, а затем рассказал об этих людях с большой теплотой. (Уместно заметить, что после возвращения из своего путешествия в Сибирь он посетил Л.Н. Толстого, и в продолжительной беседе Лев Николаевич мог многое узнать о том, чья судьба его всегда интересовала).

Жизнь Лазарева на чужбине также не могла разочаровать писателя и поколебать в нем добрые чувства, о которых один из видных толстовцев А.С. Пругавин писал в своих заметках 1883 года: "Меня поразила та сердечность, с которой Толстой говорил об этом "социалисте". При этом он особенно высоко ставил и ценил стремление и готовность Лазарева служить народу, к которому он сам принадлежал, - готовность, доходившую до полного самопожертвования".

Именно это качество в Набатове и выделено прежде всего.

"Нужно наблюдать много однородных людей, чтобы создать один определенный тип", - говорил Лев Толстой. Писатель знавал и других революционеров-народников. С одними он встречался лично, о других читал или слышал. Однако живым, реальным воплощением это плеяды людей для него на протяжении многих лет оставался встреченный впервые в самарских степях Лазарев. Вот почему именно о нем мы и говорим, как о прообразе Набатова.

Набатов... Фамилия звучит многозначительно, даже символически. Она как бы подчеркивает: вот кто способен ударить в набат, всколыхнуть крестьянскую массу, поднять ее. Фамилия героя не претерпевала, как это был со многими другими, каких-либо изменений в процессе работы Толстого над произведением. Появившись, она осталась до конца и так вошла в окончательный текст. Надо полагать, что слово "набат" часто повторялось Лазаревым в беседах со своим великим другом. Об этом можно судить и по тому, как охотно пользуется им Лазарев в своих воспоминаниях, как многократно встречается оно в песнях, в поэзии революционного народничества. Небезынтересно, что этим словом называлось и одно из периодических изданий народников.

... Вот для каких заметок прервал я обзор писем Лазарева к Толстому. А теперь возвратимся к их переписке, которая, как и их общение вообще, продолжалась и после создания "Воскресения".

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Письмо Егора Лазарева от 18 октября 1902 года выделяется не только среди семи сохранившихся его писем к Толстому, но и во всей обширной почте писателя. Выделяется оно и спецификой поставленного вопроса, и глубиной его трактовки, и искренностью, страстностью творчества. Это письмо тоже из Швейцарии, точнее - из Божи в районе Кларана.

"Небывало событие: 7 лет живу на одном месте!" - неподдельно удивляется Лазарев собственной "оседлости". Но для этого есть причина, или, как говорит он сам, "уменьшающее вину обстоятельство". Обстоятельство это заключается в женитьбе и связанным с ней получением недвижимой собственности. Жену свою Лазарев характеризует как "истинно редкого человека", и главный ее "недостаток" видит в "нетерпимом и непримиримом преклонении перед одним русским великим стариком". А вот положение владельца фермы его, как можно судить по письму, серьезно смущает. Лазареву неловко чувствовать себя "действительным статским буржуа". Утешает лишь то, что и здесь, в живописной Швейцарии, он не оторван от политической жизни своей страны.

"В уютном уголке, где прилепился наш домик, французской речи не услышишь, - пишет он Толстому. - На самом чистом хохляцко-нижегородско-владимирском наречии на 7 миль в окрестностях Божи с утра до поздней ночи разрушаются в розницу и оптом все существующие и когда-либо существовавшие авторитеты: прелигомены, ноумены, критерии, категории, классы, пролетариат, буржуазия, эволюция и революция, не считая тысяч "измов"... Если бы я не знал, что вы не любите клятв, я бы сказал: "Клянусь, Вы в самой России никогда не увидите столько русских!.."

(Раньше уже приходилось отмечать, а теперь хочется повторить, что "кефирное заведение" Лазарева являлось одним из центров русской политической эмиграции).

Здесь, в Швейцарии, Лазарев радуется возможности поддерживать дружеские связи с близкими Толстому людьми - дочерью Татьяной Львовной, ее мужем Михаилом Сергеевичем Сухотиным, бывшим домашним врачом в Ясной Поляне Григорием Беркенгейном и другими.

"Был у них два раза, хотелось бы бывать очень часто, они так радушно приглашали меня заходить почаще, да по вышеизложенным мотивам (перегруженность хозяйством - Л.Б.) я не господин себе. А у них так... тепло и просто..."

Уместно сказать, что Татьяна Львовна, вместе с другими, в свою очередь, бывала у Лазарева. "Вчера мы с Мишей и доктором ездили к одному Лазареву (папа его знает...)", - писала она матери 27 сентября 1902 года, и тут же просила прислать для передачи Лазареву портрет Льва Николаевича: "последний, в Ясной на балконе".

Разговоры о Толстом затрагивали, судя по всему, различные стороны его жизни и деятельности. Каждая весть о любимом писателе и друге находила в Лазареве живой отклик.

Таким откликом и явилась основная часть этого письма. Приведу ее с незначительными сокращениями.

"... Вот что у меня рвется из сердца сказать Вам. Меня порадовали вестью о Вас, что Вы кончили новый роман с кавказским названием*19 и, может быть по нескромности, сообщили мне о Вашем колебании, - что Вам дальше и в какой форме писать - новый роман или статью, т.е. мыслить художественно, образами или, если можно так выразиться, прозой и от головы.

Конечно, было бы смешно думать, что я мог бы повлиять на Ваше решение. Вы слышите тысячи голосов вокруг себя, которых Вы не можете не признать компетентными, и эти голоса могут журчать Вам в уши на разные лады. Решайте сами согласно Вашему внутреннему голосу, это самый верный указатель. Нельзя насиловать свой дух, свою душу.

И только потому, что, быть может по нескромности, мне передали Ваше признание, что Вам хочется, внутренне хочется мыслить образами, я невольно шепчу Вам на ухо: дорогой мой, послушайте еще раз своего внутреннего голоса и продолжайте, не оставляйте мыслить образами. Я Вас достаточно знаю, чтобы говорить Вам это, ибо знаю, что Вы не истолкуете моих слов дурно.

Не потому я говорю это, что отношусь к Вашим художественным произведениям иначе, чем к нравственно-философским писаниям. Люди могут рано соглашаться или расходиться с Вами в обеих сторонах Вашей литературной деятельности. Было бы неправильно думать, чтобы один и тот же человек, одна и та же душа, вечно ищущая правды и истины, могла противоречить себе в одной форме писания и согласоваться в другой.

Когда Вы стали скептически относиться к своим художественным произведениям, т.е. к их пользе для того дела, которое Вы считаете истиной, мне кажется Вы несправедливо усомнились в самом себе.

Разве человек, написавший "В чем моя вина", "Царство божие внутри нас" и т.д., перестает быть самим собой, когда мыслит и поучает тому же художественными, т.е. правдивыми образами? Я не говорю - не проводите Ваших взглядов. Как раз наоборот: старайтесь до последних сил, до последней минуты Вашей жизни помогать и поучать тому, что считаете, и не можете не считать, истиной.

Не о том речь, что многие любят читать романы, а не серьезные статьи, а о том, что если перед целым обществом поставлена одна определенная цель, то каким способом ее скорее и лучше приблизить или как подойти к ней.

Здесь дело идет о противлении или непротивлении злу насилием, для Вас самих это уже решенное, - дело идет о том, как при непротивлении наилучше и наиболее целесообразно и производительно распоряжаться огромным запасом духовных сил на склоне своей физической жизни.

Богатая, - я прямо буду говорить, - гениальная сила, в Вас сидящая, не может быть Вашей частной собственностью. Назовите чем угодно то или того, что или кто Вам дал эту силу, но не Вы лично творец своего дара. То, чем вы обязаны сами себе, пусть останется при Вас и распоряжайтесь им как частной собственностью. Но в том-то и дело, что от бога или ценою страшных вековых страданий русского народа и картинами его ужасной жизни Вы получили необыкновенный дар, и получили Вы его случайно, т.е. независимо от себя.

Я не о комплиментах, конечно, говорю, когда скажу, что Вы необыкновенный человек, обладающий в России исключительным дарованием, природным даром - мыслить художественно.

Во всех других способах мышления у Вас и в России множество соперников, быть может с лучшим стилем писания, с более обширными научными знаниями, но на этом пути, на этом поприще по всей русской земле нет такого другого человека.

Умрете Вы, останутся Ваши глубокие нравственные поучения. Но разве они могут по своей сущности стать или быть выше Евангелия? Поэтому я смею сказать, не боясь быть дурно понятым, что русская земля не с этой стороны понесет неизмеримую потерю в Вашей смерти. Страшная потеря будет в том, что во всей русской земле не найти скоро человека, обладающего гениальными способностями мыслить и, значит, поучать людей образами.

Я отнюдь не унижаю силу и достоинства Ваших прозаических, если можно так выразиться, сочинений, в противоположность истинно поэтическим и художественным. Я хочу только оправдать перед Вами мое маленькое вмешательство в Вашу духовную лабораторию.

Ваши философские и религиозно-нравственные сочинения, конечно, лучше и полнее, чем все другое, Вами написанное, выражают Ваши нравственно-религиозные взгляды и убеждения и, однако, Вы понимали, что большинство этих писаний огромной серой массе недоступно не столько по содержанию, сколько по логической форме и языку, и Вы правильно принялись за ряд статей, сказок и художественных рассказов для этой огромной серой массы. И этим самым для массы, для крестьян, для религиозного развития русского народа Вы сделали больше, чем всеми другими философско-религиозными произведениями.

Тем более это можно сказать о Ваших художественных произведениях. Разве Вы можете расколоть свою личность и в романах проводить и думать не то, что проводите и думаете в Ваших религиозных произведениях?

Вы недовольны прежними художественными произведениями? Но Вы сами знаете, что Вы не можете их сделать художественнее, не этим ведь Вы недовольны в них, какими Вы обладаете в настоящее время. Но ведь Ваши романы и рассказы говорят только то, что думал их автор во время написания их. Если бы в то время Вы думали и чувствовали так, как в настоящее время, то и роман, не изменив своей художественной формы, передал бы нам иные чувства, взгляды и настроения.

Вы, который не боится никого и ничего, вдруг испугались самого себя, своей собственной природы. Вы, господин своих чувств и мыслей, хотите передать эти чувства и мысли другим людям, - и чем больше таких людей, тем лучше, - и вдруг с тревогой останавливаетесь перед вопросом: следует ли прибегнуть к тому приему передачи своих убеждений, взглядов и мыслей, к которому волею судеб приспособлены в исключительно высокой степени.

Роман, как и всякое другое сочинение, есть лишь отражение своего автора. Если художественная правда в изображении мыслей, чувств и настроений общественных типов разойдется со взглядами и логическими посылками философа, то, конечно, придется разобраться: кто прав - художественная правда или философ. А изображения художественной правды от Вас с жадностью ждут целые миллионы людей, и Вы знаете, что не одних праздных людей. Итак, пишите, поучайте мир образами, - не бойтесь самого себя".

Как велика выраженная в этом письме убежденность в могучей силе художественного слова, художественного образа! Какое глубокое понимание общественного назначения литературы и ее роли в воспитании народа!

Лазарев говорит прямо и откровенно. Высказываемые им мысли продуманы, взвешены, выношены. Нельзя, рассуждает этот человек, никак нельзя допустить, чтобы переживаемый Толстым кризис повлек за собой полное прекращение его замечательной художественной работы, так нужной, так важной людям всего мира, и, особенно, родному русскому народу. Нельзя! - не говорит, а кричит он своим письмом, и мы слышим самые различные чувства автора - боль и надежду, твердость и нежность.

Слова из письма хочется перечитать и второй, и третий раз. Это живой голос народа, в котором пробудилось и крепнет чувство хозяина настоящей, большой культуры.

Как откликнулся на это письмо Толстой? Принял или отверг он доводы Лазарева? Над чем задумался и к чему пришел?

"Спасибо вам за ваше письмо и простите, что долго не отвечал вам, - пишет Толстой 11 ноября 1902 года, через несколько дней после получения лазаревского. - И стар, и слаб, и занят".

А затем, сразу он переходит к сути высказанного корреспондентом.

Писателю вспоминается запавший в память разговор: "Ко мне раз зашел пьяненький умный мужик. Он увидал у меня на столе свинчивающийся дорожный подсвечник и чернильницу. Я, думая доставить ему удовольствие, показал, как он развинчивается и употребляется. Но он не прельстился моим подсвечником и, неодобрительно покачав головой, сказал: "все это младость".

К чему такое воспоминание? А вот к чему:

"... мне кажется, что все художественные работы - все только младость. Это в ответ на ваши увещевания, кот(орые) мне лестны и приятны, поощряя меня к младости. Иногда и отдаю дань желанию побаловаться".

Толстому много рассказывал о Лазареве незадолго перед тем вернувшийся из Швейцарии врач Г.М. Беркенгейм, и своими рассказами он "освежил еще больше вашего письма мою большую симпатию к вам, что совсем не трудно".

"Радуюсь на вашу бодрую, свойственную вам деятельную жизнь, - заявляет автор письма дальше и подчеркивает: - Думаю, что, хотя и средства достижения у меня с вами различные, цель одна. И то хорошо".

Передав привет жене Лазарева ("и не очень сетуйте на нее за ее мне очень приятный недостаток"), Толстой сообщает о том, что написал и отправил для опубликования статью "Обращение к духовенству", которая, как он уверен, "вызовет против меня гро(мы)" (73, 321-322).

Ни отвергнуть доводы Лазарева, ни согласиться с ними Толстой не мог. Перелом, совершившийся в начале восьмидесятых годов во взглядах на жизнь, на религию, на общественные отношения, сказывался на всем характере творчества. Тем не менее такие письма, как приведенное здесь, серьезно питали его сомнения, заставляли больше думать о путях к разуму и сердцам людей.

Характерно, что письмо к Лазареву не является единственным откликом на полученное от него. Словно продолжение ответа звучит написанное в тот же день, 11 ноября, письмо к дочери, Т.Л. Сухотиной. Сообщив о беседе с Г.М. Беркенгеймом, Толстой отмечает, что он "интересно и хорошо... рассказывал про Лазарева..." и тут же проводит очень важную параллель: "Несомненно, что как во времена декабристов лучшие люди из дворян были там и были изъяты из обращения, так и теперь... из этих самостоятельных выбившихся на жизненную дорогу*20 лучшие изъяты, а худшие, Боголеповы, Зверевы и т.п.*21, царствуют и разносят свой яд в обществе" (73, 323-324).

Сопоставление с декабристами лишний раз подчеркивает, как высоко ценил Толстой деятельность Набатова и - Лазарева.

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

И вот, наконец, последняя страница переписки.

Прошло семь лет.

"Не догадывайтесь и не удивляйтесь, кто пишет. Я - Егор Егоров Лазарев и пишу не из-за границы, а из самой что ни на есть России, из самого Петербурга. Давно ли я виделся в Лозанне с Татьяной Львовной и Михаилом Сергеевичем. Грозил, что ехать хочу у них Кочеты отбирать - не верили..."

Он радуется возвращению и спешит возможно больше рассказать о своей новой деятельности в качестве секретаря журнала "Вестник знания". У журнала - широкая просветительная программа. Его организаторы, сотрудники хотят нести в массы свет науки, мечтают установить возможно более тесную связь с читателями и уже достигли определенных результатов. "Читатель... понес в редакцию свои думы, тревоги и горести - как личные, так и общественные... И чего только не приходится выслушивать, вычитывать! Земельные тревоги, переселенческий вопрос, семейные недоразумения, брачные отношения, что читать, какие учебники... Нет никаких человеческих сил, имеющихся в распоряжении редакции, чтобы ответить на все вопросы и запросы..." Но все-таки, пишет автор письма, "из отвлеченной теории жизни я сразу ухватился за живой, бьющийся пульс реальной жизни". И он рад тому, рад искренне.

Это написано в 1909-м.

Только после революции 1905 года Лазарев получил возможность вернуться в Россию. Ко времени написания этого письма он уже побывал и в родной Грачевке, и в Самаре, и в столице, с головой окунулся в российскую действительность и все активнее стремился участвовать в пропаганде того, что, по его мнению, требовалось для нового подъема в народе...

Уже в конце своей работы над этим очерком, с помощью чешских друзей, мне удалось отыскать следы архива Е.Е. Лазарева. Разыскивал его в Праге, но оказалось, что вместе с другими фондами Русского заграничного архива он был передан послевоенным правительством Чехословакии Советскому Союзу. Стало возможным прочесть дневники и записные книжки Лазарева, среди которых - относящиеся к периоду следования по этапу в 1886 году, его воспоминания, в том числе из времен "процесса 193-х", его переписку - письма от Веры Фигнер и других общественных деятелей. Документы фонда могут принести большую пользу историкам при изучении общественного движения в России. Однако уже тут хочется сказать, что архивные материалы подтверждают неизменный до конца его дней интерес Лазарева ко всему, чем жила оставленная им родина.

Он умер в глубокой старости, в 1937 году, политическим эмигрантом. С новой, большевистской властью ему оказалось не по пути. Ни Егор Лазарев, ни Набатов из "Воскресения" эту дорогу не приняли окончательно и бесповоротно.

Книги